Книга одиннадцатая. I. Башмачекъ (часть 1)
Озвучка этой главы ещё готовится — главы озвучиваются по очереди.
В ту минуту, когда бродяги напали на церковь, Эсмеральда спала.
Сон её вскоре был нарушен шумом, постоянно увеличивавшимся вокруг собора и блеянием козы, которая проснулась раньше своей госпожи. Молодая девушка привстала на своей постели, посмотрела вокруг себя, стала прислушиваться; наконец, не выдержала; испуганная криками и огнями, она вскочила и выбежала из кельи, чтоб узнать, что делается. Вид площади, странные призраки, метавшиеся по ней, безпорядок этого ночного нападения, отвратительная толпа, походившая на целое полчище лягушек, сиплые голоса, раздававшиеся на площади, красный свет немногих факелов, которые двигались и скрещивались в потемках, точно болотные блуждающие огни, все это произвело на Эсмеральду впечатление какой-то битвы, завязавшейся между привидениями шабаша и каменными чудовищами собора. Она с детства успела проникнуться всеми суевериями цыганского племени, а потому первою её мыслью было, что она сделалась невольной свидетельницей диавольской потехи тех таинственных существ, которые бродят по ночам. В ужасе бросилась она назад в свою келью, моля убогое свое ложе послать ей менее страшные сновидения.
Первый испуг однако миновал мало-по-малу и к ней вернулась способность соображать. По постоянно возраставшему шуму и по другим признакам, говорившим о мире реальных явлений, она поняла, что ее обступают не привидения, а живые люди. Тут её испуг не усилился, а принял другой характер. Ей пришло в голову, что это, быть может, народ пришел за нею и хочет силою взять ее из убежища. Мысль о том, что ей предстоит вторично проститься с жизнью, с надеждою, с Фебом, образ которого все еще озарял её мечты о будущем, чувство полной беззащитности, сознание, что все пути к бегству ей заказаны, что она одна и всеми покинута,-- все это, в связи с целым роем других, столь же безотрадных мыслей, совсем сломило ее. Она бросилась на колени и упала ничком на постель, скрестив руки над головою и дрожа всем телом; позабыв, что она цыганка, идолопоклонница и язычница, она рыдая стала призывать на помощь христианского Бога и Богоматерь, принявшую ее под свой гостеприимный кров. Бывают такие минуты в жизни, когда человек, если он даже ни во что не верит, готов исповедывать религию того храма, который случился всего ближе к нему в данную минуту.
В таком положении она оставалась довольно долго, поглощенная, если сказать правду, не столько молитвой, сколько страхом; все ближе и ближе ощущала она леденящее дыхание этой изступленной толпы; в том, что делалось, она ровно ничего ни понимала, не знала, ни чего они хотят, ни что творится вокруг неё, но смутно предчувствовала, что ей грозит какая-то страшная беда.
Вдруг, среди всех этих мук ожидания и неизвестности, она услышала позади себя шаги. Она обернулась. Два человека, из которых один держал фонарь, вошли в её келью. Она слабо вскрикнула.
-- Не бойтесь, проговорил знакомый голос,-- это я.
-- Кто -- вы? спросила она.
-- Пьер Гренгуар.
Имя это ее успокоило. Она подняла глаза и действительно узнала поэта. Но рядом с ним стояла какая-то другая фигура, с головы до ног укутанная в черное, при взгляде на которую Эсмеральда онемела.
-- А ведь Джали узнала меня раньше, чем вы, с укором заметил Гренгуар.
Коза, действительно, не дожидалась, чтобы поэта назвал себя по имени. Как только он вошел, она начала тереться о его колени, осыпая его ласками и белыми волосами, так как она в эту пору линяла. Гренгуар с своей стороны не оставался у неё в долгу по части нежностей.
-- Кто это с вами? спросила цыганка шопотоиъ.
-- Будьте спокойны, отвечал Гренгуар,-- это один из моих друзей.
Тут наш философ поставил свой фонарь на пол, присел на корточки и, обнимая Джали, с восторгом воскликнул.
-- О, это дивное создание,-- правда замечательное не столько своим ростом, сколько своей чистоплотностью, но понятливое, остроумное и ученое, точно в школе побывало. Посмотрим, Джали, не забыла ли ты свои штучки! Покажи-ка нам, как maître Жак Шармолю...
Человек, одетый в черное, не дал ему докончить. Он подошел к Гренгуару и грубо тряхнул его за плечо. Гренгуар поднялся с пола.
-- И то правда, проговорил он, я совсем было забыл, что наше дело спешное... Но из этого не следует, учитель, чтобы нужно было напоминать мне об этом пиньками. Дорогая моя красавица, я должен вам сказать, что ваша жизнь в опасности и жизнь Джали тоже. Вас хотят взять из собора, но мы ваши друзья и пришли вас спасти. Следуйте за нами.
-- Неужели это правда? воскликнула она в испуге.
-- Да, как нельзя более правда. Идите же скорее.
-- Хорошо, я пойду с вами, пробормотала она.-- Но отчего ваш друг не говорит ни слова?
-- А это потому, отвечал Гренгуар, что у него отец и мать были какие-то чудаки и родили его человеком угрюмого нрава.
Эсмеральде поневоле пришлось удовольствоваться этим объяснением. Гренгуар взял ее за руку, спутник его поднял с полу фонарь и пошел впереди их. Молодая девушка от страха совсем потеряла голову. Она машинально шла туда, куда ее вели. Коза следовала за ними; припрыгивая: она так рада была Гренгуару, что последнему ежеминутно приходилось спотыкаться о её рога, которыми она совалась ему под ноги.
-- Вот оно -- верное подобие жизни! замечал он каждый раз после этого,-- зачастую именно лучшие наши друзья сшибают нас с ног.
Они быстро спустились по лестнице башни, прошли церковью, безлюдной и темной, но наполненной шумом боя, который кипел за её стенами, и пробрались Красными Вратами во двор монастыря. Монастырь опустел. Все каноники убежали в епископский дворец и там творили соборне молитву. Эсмеральда и её спутники направились к калитке, выходившей на Террен. Черный незнакомец отпер эту калитку клюнем, который он имел при себе. Читателям уже известно, что Терреном назывался мыс, обведенный стенами с той стороны, которая была обращена к Cité; мыс этот принадлежал капитулу Собора и находился на восточной стороне острова, позади церкви. На Террене не было ни души. Здесь было уже не так шумно, как в церкви. Крики осаждающих доносились более смутно и звучали не так оглушительно. Речной ветер шевелил листьями единственного дерева, росшого на самой оконечности мыса, и шелест этот уже можно было разслышать. Но опасность для них далеко не миновала. Ближайшими к ним зданиями были -- епископский дворец и церковь. Внутри дворца по всем признакам происходил страшный переполох. Сумрачная масса его бороздилась огнями, перебегавшими от одного окна к другому; она напоминала в эту минуту те причудливые формы из пепла, которые остаются после только что сожженой бумаги и по которым еще бегают в разных направлениях искры. Рядом с дворцом две громадные башни собора, представлявшияся с этой стороны на заднем плане и встававшия из за центрального корпуса церкви, обрисовывались своею темною массою на огненно-красном фоне, охватывавшем всю площадь, и казались двумя гигантскими таганами какого-то очага, в котором циклопы развели огонь. Париж, на сколько его можно было видеть во все стороны с этого пункта, представлял какое-то странное, колеблющееся смешение светлых и темных тонов.
У Рембранта иногда встречается подобный фон на заднем плане его картин.
Человек, несший фонарь, прямо направился к оконечности Террена. В этом месте, у самой воды шел полусгнивший забор из кольев, обитых дранками; невысокая виноградная лоза цеплялась за этот забор своими тощими ветками, распяленными на подобие пальцев раскрытой руки. В тени, которую бросала от себя лоза, была привязана лодка. Незнакомец сделал знак Гренгуару и его спутнице, чтобы и они вошли в эту лодку. Коза последовала за ними. Незнакомец вошел последним. Он отрезал веревки, которыми была привязана лодка, оттолкнулся от берега длинным крюком, взял в руки весла, уселся в носовой части и стал из всех сил грести, выбираясь на средину реки. Течение Сены в этом месте очень быстро и ему довольно трудно было отойти от мыса.
Гренгуар, усевшись в лодке, прежде всего позаботился взять козу к себе на колени. Он занял место на корме и молодая девушка, которой незнакомец внушал какой-то неопределенный страх, прижалась к нашему поэту.
Когда Гренгуар почувствовал, что лодка трогается с места он радостно захлопал руками и поцеловал Джали в темя, между рог.
-- Наконец-то! проговорил он;-- теперь мы все четверо спасены:-- И, помолчав немного, он добавил с глубокомысленным видом:-- Благополучный исход великих предприятий зависит иногда от судьбы, а иногда и от собственной сообразительности человека.
Лодка медленно подвигалась к противоположному берегу. Молодая девушка с тайным ужасом посматривала на незнакомца. Он успел тщательно закрыть отверстие своего глухого фонаря. Во мраке его фигура обрисовывалась на носу лодки лишь в виде какого-то призрака. Капюшон его, остававшийся попрежнему опущенным, образовал на его лице нечто в роде маски и каждый раз как он, гребя веслами, разводил руками, исчезавшими в широких висячих рукавах, казалось, что какая-то огромная летучая мышь взмахивает своими крыльями. За все это время он не произнес ни одного слова, не издал ни одного звука. Единственными звуками, нарушавшими тишину, были скрип весел в уключинах, да плеск водяных струй о корпус лодки.
-- Что же это мы, однако, воскликнул Гренгуар, -- нахохлились, точно на похоронах, и безмолвствуем, точно пифагорейцы или рыбы! Клянусь душою, друзья мои, мне очень желательно было бы, чтобы кто нибудь со мной заговорил... Звук человеческого голоса -- самая сладостная музыка для человеческого слуха. Это не мои слова, а изречение Дидима Александрийского, и весьма знаменитое изречение. Ведь Дидим Александрийский -- философ не из последних... Скажите мне, моя красавица, хоть одно слово, умоляю вас, одно только слово... Кстати, у вас в прежния времена была привычка делать губами такую маленькую гримаску,-- скажите, вы и теперь продолжаете ее делать? Знаете ли, моя прелесть,-- ведь парламент имеет верховную юрисдикцию над всеми местами убежища, и вы подвергались большой опасности, оставаясь в своей коморке. Увы! птичка трохил свивает свои гнезда в пасти крокодила... Но вот и луна выплывает... Только бы нас не заметили! Мы делаем похвальное дело, спасая сию девицу, а между тем, если нас поймают, то нас непременно повесят. Увы! все человеческия действия оцениваются и так и этак, смотря потому, с которой стороны к ним подойти. Во мне считают гнусным деянием тот самый поступок, за который другого увенчивают лаврами. Те самые люди, которые восхищаются Цезарем, осуждают Катилину. Не так ли, учитель? Что скажете вы о моей философии? Я ведь философ по инстинкту, сама природа создала меня таким,-- ut apes geometriam... Что же это, никто не хочет мне ответить? Нечего сказать, не веселый нрав у вас обоих. Приходится говорить одному. В трагедии это называется у нас монологом... Клянусь святою Пасхой!... Надо вам сказать, что я сейчас виделся с королем Людовиком Одиннадцатым и перенял от него эту поговорку... И так, клянусь святою Пасхой! здорово же они продолжают вопить там, в Cité!.. Пренеприятный старик, и вам скажу, этот король. Он весь укутан в меховую одежду. За мою мистерию он мне и до сих пор остается должен, и самое большое, что он для меня сделал, это -- что он меня чуть-чуть не повесил сегодня вечером; нечего сказать, разодолжил бы! Он ужасный скряга и не любит награждать людей, одаренных талантами. Ему не мешало бы прочесть сочинение Сальвьена Кёльнского: Adversus avaritiam. Положительно, этот король имеет очень узкий взгляд на литераторов и крайне жесток во всех своих поступках. Это какая-то губка, умеющая только всасывать в себя деньги из населения. Поэтому-то жалобы на плохия времена превращаются в ропот против правительства. С виду он такой тихоня и богомольный, а между тем при нем виселицы трещат от множества повешенных, плахи загнивают от пролитой на них крови и стены тюрем готовы лопнуть, точно переполненные утробы. Одной рукою он берет, а другой вешает. Сильных мира сего лишают должностей, а бедный народ обременяют все новыми и новыми податями. Этот король ни в чем меры не знает. Не лежит к нему мое сердце. А вы какого мнения о нем, учитель?
Незнакомец не обращал внимания на болтовню Гренгуара. Он продолжал бороться с сильным течением узкого рукава реки, отделяющого остров Cité от острова Богоматери, который в настоящее время называется островом св. Людовика.
-- А кстати, учитель! вдруг спохватился Гренгуар,-- заметили ли вы, когда мы пробирались по площади сквозь толпу этих изступленных бродяг, -- этого бедного карапузика, которому ваш глухой звонарь собирался размозжить голову о решетку галлереи королей? Не знаете ли вы, кто бы это мог такой быть?
Незнакомец не ответил ни единым словом. Но он вдруг перестал грести, руки его опустились, как перешибленные, голова упада на грудь и Эсмеральда услышала судорожный вздох, вырвавшийся из его груди. Она содрогнулась. Подобные вздохи она уже слыхала раньше.
Лодка, предоставленная самой себе, в течение нескольких минут неслась по прихоти течения. Но незнакомец наконец выпрямился, взялся за весла и стал грести вверх по реке. Он обогнул мыс острова Богоматери и направился к Сенной пристани.
-- А, проговорил Гренгуар, -- отсюда можно видеть отель Барбо... Посмотрите-ка, учитель:-- видите вы эту группу крыш, образующих такие странные углы, вон там, под этими низкими волокнистыми облаками грязного цвета, между которыми луна как будто приплюснулась и вытекла точно яичный желток из раздавленной скорлупы... Это чрезвычайно красивое здание. В нем есть часовня, увенчанная небольшим сводом, который украшен замечательной резьбою. Над кровлей вы можете заметить колокольню тонкой ажурной работы. При отеле имеется и сад, весьма приятный для прогулки; в этом саду есть пруд, птичник, место для игры шарами, лабиринт, домик для диких зверей и множество густых аллей, в которых привольно богине Венере. Есть там еще одно шельмовское дерево, которое называют "Сластолюбцем", потому что под тенью его предавалась утехам любви одна знаменитая принцесса и некий конетабль Франции, столь же остроумный, сколько и женолюбивый. Увы! мы, бедные философы, в сравнении с каким нибудь конетаблем -- то же, что гряда, засеянная капустой и редиской -- в сравнении с Луврским садом. А впрочем, что за беда? Жизнь и для сильных мира сего так же, как и для слабых, представляет смесь добра и зла. Страдание всегда идет рука об руку с наслаждением, спондей чередуется с дактилем... Я должен разсказать вам, учитель, историю этого отеля Барбо. Конец её трагический. Дело было в 1319 г. при Филиппе V, изо всех французских королей самом долговязом. Поучительный вывод из всей этой истории состоять в том, что искушение плоти пагубны для человека. Не будем слишком заглядываться на жену нашего соседа, как бы ни были наши чувства восприимчивы к обаянию красоты. Мысль о прелюбодеянии принадлежит к числу самых греховных помыслов. Это -- не более, как любопытство, стремящееся изведать наслаждение, которое по праву принадлежит другому... Ого! какой гвалт они там подняли!
Действительно, шум, доносившийся со стороны собора, все усиливался. Можно было довольно явственно разслышать победные клики. Вдруг сотни факелов, при свете которых сверкали каски вооруженных людей, показались разом на всех этажах церкви, на башнях и на галлереях; факелы эти повидимому кого-то отыскивали и вскоре, не смотря на разстояние, до беглецов явственно донеслись восклицания: "Цыганка! Колдунья! Смерть цыганке!"
Несчастная закрыла лицо руками, а незнакомец принялся изо всех сил грести к берегу. Между тем, наш философ об чем-то задумался. Он нежно сжимал козу в своих объятиях и старался незаметно отодвинуться от цыганки, которая жалась к нему, как к последнему, оставшемуся ей прибежищу.
Нельзя отрицать, что Гренгуар находился в мучительной нерешимости. Он думал о том, что если козу поймают, то ведь и ее, бедняжку, на основании существующих законов, повесят; он находил, что связывать себя заботою о спасении обеих жертв ему не под силу; к тому же, думал он, ведь спутник его ничего лучшого не желает, как взять цыганку на свое попечение. В душе его происходила жестокая борьба между противуречивыми побуждениями и он, как Юпитер Илиады, взвешивал судьбу цыганки и козы, поочередно склоняясь то на ту, то на другую сторону. Он посматривал на них попеременно глазами влажными от слез, и бормотал сквозь зубы: "Но не могу же я спасти вас обеих!"
Наконец, они почувствовали толчок, давший им знать, что лодка пристала к берегу. Со стороны Cité по прежнему доносился зловещий шум. Незнакомец встал, подошел к цыганке и хотел взять ее под руку, чтоб помочь ей выйти из лодки. Но она оттолкнула его и уцепилась за рукав Гренгуара, который, с своей стороны, будучи озабочен козою, чуть не оттолкнул ее. Тогда она выпрыгнула из лодки без посторонней помощи. Она была так смущена, что не понимала, куда она идет и что делает. С минуту она простояла как потерянная, глядя на бегущие волны реки. Придя в себя, она увидела, что осталась на берегу одна, с незнакомцем. Гренгуар, повидимому, воспользовался минутою высадки на берег, чтобы улизнуть вместе с козою и скрыться среди группы домов, теснившихся в улице Grénier sur l'Eau.
Бедная девушка вздрогнула, увидев себя с глазу на глаз с незнакомцем. Она хотела крикнут, позвать Гренгуара на помощь, по язык ей не повиновался и ни единого звука не вышло из её груди. Вдруг она почувствовала на своей руке прикосновение руки незнакомца. То была сильная рука, и холодная как лед. Зубы у неё застучали и лицо её сделалось бледнее луча луны, озарявшого ее в эту минуту. Незнакомец не говорил ни слова. Он поспешными шагами направился к площади Гревы, держа молодую девушку за руку. В эту минуту она смутно почувствовала, что ею овладела неодолимая сила судьбы. Она не оказывала более сопротивления и предоставляла ему тащить себя; он шел так быстро, что она принуждена была бежать, чтоб поспеть за ним. Набережная в этом месте тла в гору, но ей казалась, что она идет по крутому спуску.
Она огляделась кругом. Нигде ни единого прохожого. Набережная была совершенно пустынна. Вблизи себя она не слышала ни единого звука; шум людской доносился до неё лишь с острова Cité, от которого ее отделял один только рукав Сены; там, на этом острове, пылавшем заревом, кипела бурная жизнь и она слышала свое имя, повторявшееся в перемежку с угрозами и проклятиями. Остальной Париж представлял безжизненную массу, погруженную во мрак.
Между тем незнакомец продолжал увлекать ее молча и с прежнею быстротою. Она не узнавала ни одного из тех мест, по которым они шли. В ту минуту, когда они проходили мимо какого-то освещенного окна, она сделала усилие над собою, вдруг уперлась и крикнула: "Помогите!"
Буржуа, живший в этом доме, раскрыл окно, показался в нем в одной рубашке и с лампою в руке, тупо посмотрел на набережную, пробормотал какия-то слова, которых она не разслышала, и снова захлопнул окно. Для неё угас последний луч надежды.
Черный незнакомец не произнес ни единого слова. Он держал ее за руку и зашагал еще быстрее прежнего. Она уже более не сопротивлялась и следовала за ним, совсем разбитая.
От времени до времени она собирала последние остатки сил и спрашивала у него голосом, прерывавшимся от быстрого бега по неровной мостовой: "Кто-же вы? Кто вы?" -- Он не отвечал.
Так дошли они, не покидая набережной, до довольно большой площади. То была Грева. Посреди площади возвышалось нечто в роде креста. То была виселица. Все это она узнала и теперь поняла, где она находится.
Незнакомец остановился, обернулся к ней и приподнял свой капюшон.
-- О, я знала, что это он! пробормотала она, каменея от ужаса.
То был священник. Он был похож на собственное свое привидение. Лунный свет придавал ему этот призрачный вид. В лучах месяца все предметы кажутся призраками.
-- Слушай! начал он и она содрогнулась при звуке этого рокового голоса, которого она так давно не слыхала. Он продолжал свою речь, выговаривая слова отрывисто и задыхаясь, что всегда служит признаком глубокого внутреннего волнения: -- Слушай. Мы пришли сюда и я должен поговорить с тобою. Эта площадь -- Грева. Дальше идти уже некуда, судьба отдает нас во власть друг другу. Твоя жизнь -- в моих руках, а в твоих руках -- моя душа. За пределами этой площади, и за пределами нынешней ночи ничего не видно. Так слушай же меня, я скажу тебе... Но прежде всего, не упоминай мне про твоего Феба. (Говоря это он ходил взад и перед, как человек, которому не стоится на месте, и влачил ее за собою).-- Не упоминай мне про него, слышишь ли? Если ты произнесешь его имя, я не знаю, что я сделаю, но это будет нечто ужасное.
Выговорив это, он стал неподвижно, как тело, нашедшее наконец свой центр тяжести. Но в словах его по прежнему прорывалась сильная душевная тревога. Голос его становился все тише и тише.
-- Не отворачивайся так от меня. Слушай меня. Дело это очень серьезное. Во первых, вот что произошло... Клянусь тебе, я не шутки шучу... Да бишь, что я такое хотел сказать? Ах да!.. Состоялось постановление парламента, которое снова отдает тебя во власть палача. Я пришел, чтоб вырвать тебя из их рук. Но они гонятся за тобою. Посмотри сама.
Он протянул руку по направлению к Cité. Поиски, действительно, там, по всем признакам, продолжались. Шум все более и более приближался. В башне дома лейтенанта, приходившагося как раз насупротив Гревы, мелькали огни и раздавались крики. Можно было видеть, как по набережной противуположного берега бегают солдаты с факелами и слышны были их возгласы. "Цыганка! где цыганка? Смерть ей, смерть!"
-- Ты видишь, что они тебя ищут и что я тебе не лгу. А я -- я тебя люблю... Молчи! лучше не говори ничего, чем говорить мне, что ты меня ненавидишь. Я этого больше слышать не хочу... Я сейчас спас тебя от смерти... Дай мне прежде окончить... Я могу спасти тебя совсем. У меня все уже подготовлено. Дело стало за тобою. Как ты захочешь, так я и сделаю.
Тут он круто оборвал свою речь: -- "Нет, не то надо было сказать!"
И он снова побежал, не выпуская её руки и таща ее за собою. Таким образом он направился к виселице и, указав на нее пальцем, холодно проговорил: "Выбирай между мною и ею!"
Она вырвалась из его рук и припала к подножию виселицы, обнимая это роковое подножие, как свою последнюю точку опоры. Затем она повернулась к священнику в пол-оборота и взглянула на него через плечо. А он продолжал стоять неподвижно, подняв палец вверх по направлению к виселице; казалось, он замер в этой лозе и обратился в статую.
Наконец цыганка проговорила:
-- Она, -- вот эта виселица, -- все таки мне менее ненавистна, чем ты.
Тут рука его медленно опустилась и померкший взгляд его уставился на камни мостовой.
-- Если бы камни могли говорить, пробормотал он, они сказали бы, что вот человек, несчастнее которого нет на свете.
И снова пламенные и безумные речи полились из его уст.
Молодая девушка, коленопреклоненная у подножие виселицы и вся покрытая своими длинными, растрепавшимися волосами, предоставляла ему говорить и не прерывала его. Теперь в его голосе звучали жалобные и мягкие ноты, составлявшия странный контраст с надменными и жесткими чертами его лица.
-- А я -- я тебя люблю. Ведь это, уверяю тебя, глубокая правда: неужто так-таки ничто не выдает снаружи тот огонь, который денно и нощно жжет мне сердце? Да, девушка! Денно и нощно,-- неужели это не заслуживает никакого сострадания? Ведь эта любовь, говорю я тебе, не дает мне покоя ни днем, ни ночью,-- ведь это пытка... Ах, бедное дитя мое! поверь мне, я мучусь слишком жестоко!.. Я положительно достоин сострадания. Ты видишь, я кротко говорю с тобою; мне хотелось бы, чтобы ты перестала питать ко мне такое отвращение и ужас... Наконец, не виноват же мужчина, если он любит женщину. О Боже мой!.. Неужели ты мне никогда не простишь? Неужели ты меня вечно будешь ненавидеть? Значит, нет никакой надежды?-- Вот это-то и делает меня таким злодеем,-- до того, что я сам себе становлюсь ненавистен... Но ты даже взглянуть на меня не хочешь? Быть может ты думаешь о другом, пока я говорю тебе, содрогаясь на краю этой бездны, которая должна поглотить и тебя и меня. Только, пожалуйста, не говори мне об этом офицере... Как! я буду валяться у твоих ног, я буду целовать,-- не ноги твои, этого ты не допустишь, а землю, но которой ты ступаешь,-- я буду рыдать перед тобой, как ребенок, я буду вырывать у себя из груди не слова, а собственное мое сердце и внутренности, чтобы сказать тебе, что я тебя люблю -- и все это будет напрасно,-- все?!... А между тем сердце у тебя мягкое и сострадательное, ты вся так и сияешь кротостью; ты добра, милосерда и исполнена прелести, влекущей к тебе сердца. Увы, только ко мне одному ты питаешь злобу! О, что же это за проклятье тяготеет надо мною!
Он закрыл лицо руками. Молодая девушка услышала его рыдания. Это он еще в первый раз при ней плакал. В эту минуту, стоя перед ней и вздрагивая от рыданий, он имел более жалкий и молящий вид, чем еслибы ползал перед ней на коленях. Так плакал он некоторое время.
-- Нет! проговорил он, когда первый приступ рыданий прошел,-- я не нахожу более слов. А между тем я хорошо обдумал все, что тебе скажу. Но теперь я дрожу и замираю и силы покидают меня в решительную минуту. Я чувствую, что рука судьбы опускается на нас и слова не идут у меня с языка. О, я упаду, если ты не сжалишься надо мною, не сжалишься над самой собою! Не обрекай нас обоих на погибель. Если бы ты знала, как я тебя люблю! Если бы ты могла заглянуть в мое сердце! Какия страшные опустошение ты в нем произвела! Ты заставила меня отречься от всего доброго, отречься от самого себя. Я ученый -- и я надругался над наукой; и дворянин -- и я опозорил свое имя; я священник -- и я сделал из своего требника изголовье для сладострастного ложа. И все это ради тебя, очаровательница, чтобы быть достойнее твоего ада! А ты не хочешь принять грешника в этот ад. И я еще не все тебе сказал. Есть еще нечто другое, более ужасное,-- о да! более ужасное!..
При этих последних словах, лицо его приняло совсем безумное выражение. Он помолчал с минуту и затем продолжал, как бы обращаясь к самому себе, громким голосом:
-- Каин, что сделал ты с своим братом?
Настала длинная пауза; наконец он заговорил снова.
-- Что я с ним сделал, Господи?-- Я призрел его, я его вскормил и выростил, я его любил, боготворил -- а потом -- я убил его. Да, Господи, сегодня ему при мне размозжили голову о камни Твоего дома,-- и все это по моей вине, из-за этой женщины, из-за неё...
Глаза его блуждали, голос все более и более слабел. Он несколько раз повторил машинально, с разстановками: "из-за неё... из за неё!.." Голос его напоминал замирающее гудение колокола после последнего удара. Затем слов его не стало уже более слышно, хотя губы его еще продолжали шевелиться. Вдруг ноги его подкосились и он опустился, точно рухнул на землю. Долгое время он оставался неподвижен, уткнувшись головою в колени.
Движение молодой девушки, отдернувшей свою ногу, которую он придавил, заставило его очнуться. Он медленно провел рукою по своим впалым щекам и несколько времени с удивлением разсматривал свои пальцы, заметив, что они мокры.-- Вот как! пробормотал он,-- неужто я плакал?
И вдруг он обернул к цыганке свое лицо, дышавшее невыразимою мукой.
-- И ты равнодушно смотрела на эти слезы! Да знаешь ли ты, дитя, что это не слезы, а лава? Или от человека, которого ненавидишь уже ничто не может тронуть? Я могу умереть на твоих глазах, а ты будешь только смеяться! Но я не хочу, чтобы ты умерла. Скажи одно только слово, одно слово прощения! Не говори, что ты меня любишь,-- скажи только, что ты не питаешь ко мне ненависти. Этого будет достаточно и я спасу тебя. Иначе... О Господи! время-то проходит. Заклинаю тебя всем, что есть самого священного, не дожидайся, пока я опять превращусь в камень, вот как эта виселица, которая тоже простирает к тебе свои объятия. Подумай, что ты держишь в своих руках и мою судьбу, и твою собственную. Подумай, что мною овладело безумие, что стоит мне сделать одно движение и все рухнет, -- а у нас с тобою под ногами бездонная пропасть и в этой пропасти, -- знай, несчастная!-- мы оба будем неразлучно лететь, падая вместе стремглав целую вечность. Скорее же, вымолви ласковое слово, одно только слово!
Она раскрыла губы, собираясь ему отвечать. Он упал перед ней на колени и благоговейно ждал этого ответа, думая, что в нем, быть может, прозвучит более мягкая нота. Наконец она проговорила:
-- Вы -- убийца!
Священник в бешенстве схватил ее в свои объятия и страшно захохотал.
-- Ну да, я убийца! сказал он, а ты все таки будешь моя. Ты не хочешь иметь меня своим рабом, так я буду твоим господином. У меня есть логовище, куда я тебя уведу. Ты последуешь за мною, ты должна будешь последовать волею, неволею, потому что иначе я тебя выдам. Так-то, моя красавица! Надо либо умереть, либо стать моею. Да, надо отдаться священнику, убийце, отступнику,-- и это, не далее, как нынешней же ночью, слышишь ли? Ну, будь же веселее! Поцелуй меня, глупенькая! Могила или мое ложе,-- выбирай, что тебе лучше нравится?!
Взгляд его горел бешенством и нечистыми вожделениями. Сладострастные губы его покрывали шею девушки поцелуями. Она билась в его объятиях. А он все продолжал ее целовать с пеною у рта.
-- Не кусай меня, чудовище! кричала она.-- О гнусный, отвратительный монах! Оставь меня! Я у тебя вырву твои гадкие седые волосы и буду бросать их тебе пригоршнями в лицо.
Он то краснел, то бледнел, наконец, он выпустил ее из своих объятий и уставился на нее мрачным взглядом. Она подумала, что победа осталась за нею и продолжала:
-- Говорю тебе, что я принадлежу моему Фебу; я его люблю, он красавец. А ты, поп, ты стар, ты безобразен. Ступай прочь!
Он вскрикнул, точно его прижгли каленым железом.-- Так умри же! проговорил он, заскрежетав зубами. Она заметила его ужасный взгляд и хотела бежать от него. Но он схватил ее снова в свои объятия и, встряхнув, бросил на землю, а сам направился быстрыми шагами к углу Роландовой башни, не выпуская из своих рук её прекрасные руки и влача ее за собою по земле.
Дойдя до Роландовой башни, он остановился и обернулся к молодой девушке.
-- Спрашиваю тебя в последний раз, согласна ли ты быть моею?
Она отвечала решительно:
-- Нет.
Тогда он закричал громким голосом:
-- Гудула, Гудула! Я привел к тебе цыганку! отмсти ей!
Молодая девушка почувствовала, что кто-то вдруг схватил ее за локоть. Она оглянулась. Оказалось, что чья-то костлявая рука высунулась из небольшого окошка в стене и держит ее точно в железных тисках.
-- Смотри, держи крепче, проговорил священник,-- это та самая цыганка, которая спаслась от виселицы. Не выпускай ее. А я пойду и приведу сержантов. Ты увидишь, как ее повесят.
Гортанный хохот отозвался из-за стены на эти свирепые слова:
-- Га! га! га!-- Цыганка увидела, что священник бросился бегом по направлению к мосту Богоматери. Как раз с этой стороны доносился топот значительного числа лошадей.
Между тем молодая девушка узнала злую затворницу. Задыхаясь от ужаса, она попробовала освободиться. Она извивалась, отчаянно билась, несколько раз рванулась, но все было напрасно. Затворница держала ее с нечеловеческою силою. Худые и костлявые пальцы впивались в руку молодой девушки и обхватывали ее как кольцо. Они, казалось, были припаяны к этой руке. Они изображали из себя нечто большее, чем цепь, нечто большее, чем аркан или кольцо: то были какие-то одушевленные клещи, обладавшие разумом и волею, которые высовывались из стены.
В изнеможении Эсмеральда упала на землю, прислонившись к стене, и тут ею овладел страх смерти. Она вспомнила, что жизнь так прекрасна, что сама она еще так молода, ей вспомнилось солнце, картины природы, любовь, Феб; в мыслях её явственно промелькнуло как то, что уплывало от неё, так и то, что надвигалось все ближе и ближе: этот священник, который пошел, чтоб ее выдать, палач, который, вот-вот придет, виселица, которая стоит у неё перед глазами и ждет своей добычи. Она почувствовала, что волосы у неё от ужаса становятся дыбом, а над головою её раздавался зловещий хохот отшельницы, которая приговаривала шопотом:-- Га, га, га! Погоди, вот сейчас тебя повесят!"
В смертельной тоске она обратила свой взгляд к окошку и увидела за решеткой дикое лицо отшельницы.
-- Что я вам сделала? проговорила она голосом умирающей.
Отшельница не отвечала на её вопрос и начала бормотать про себя каким-то певучим, злобным и насмешливым голосом: "Дочь Египта, дочь Египта, дочь Египта!"
Злополучная Эсмеральда снова поникла головою и лицо её скрылось под нависшими волосами; она поняла, что имеет дело с существом, в котором не осталось ничего человеческого.
Вдруг отшельница воскликнула, точно вопрос цыганки теперь только дошел до её сознания:
-- Что ты мне сделала, говоришь ты? А! ты хочешь знать, что ты мне сделала, цыганка? Хорошо же, слушай!.. У меня был ребенок, донимаешь ли, ребенок! Он был мой!.. Хорошенькая, маленькая девочка!.. Агнеса моя! проговорила она, как бы в забытьи, целуя в темноте какой-то предмет.-- Так видишь ли, цыганка! у меня отняли моего ребенка, украли его! Вот что ты мне сделала.
Молодая девушка отвечала, как ягненок в басне:
-- Ах, я, быть может, в то время еще и на свет не родилась!
-- О нет, отвечала отшельница,-- этого не может быть, ты уже была в то время на свете и должна быть причастна к этому. Она была бы твоих лет теперь... Да, вот уже пятнадцать лет, как я замурована здесь, пятнадцать лет, как я мучусь; пятнадцать лет, как я молюсь и колочусь головою об стены... Я говорю тебе, что ее украли у меня цыганки, слышишь ли?-- они украли ее и съели своими погаными зубами... Скажи, есть ли у тебя сердце в груди?.. Так представь себе, что это такое, маленький ребенок, который еще только и умеет, что играть, сосать грудь и спать!.. Что может быть прелестнее и невиннее такого существа? И это-то они у меня отняли, убили! Про то знает Господь Бог. А теперь, мой черед. Теперь я отведаю цыганского мяса... Ух, как бы я в тебя вцепилась зубами, еслибы не эта решетка. Голова у меня через нее не пролезает... Бедная моя крошка! И взяли они ее сонную. А если они ее разбудили, то-то она, я думаю, кричала,-- да что толку? меня возле неё не было. Ага, цыганские матери! вы ели моего ребенка,-- теперь придите-ка посмотреть, как с вашим детищем расправятся!
Тут она начала хохотать или скрежетать зубами,-- на этом изступленном лице трудно было отличить одно от другого. Между тем утро уже занималось. Какой-то серый полусвет озарял эту сцену и очертание виселицы все более и более явственно обрисовывались на площади. С противуположного берега от моста Богоматери все явственнее и явственнее доносился до слуха бедной девушки топот лошадей.