АУДИОБЮРО Telegram
Собор Парижской Богоматери · Виктор Гюго

Книга вторая. III. Besos para Golpes

Глава 12 из 67≈ 15 мин чтения

Когда Пьер Гренгуар пришел на Гревскую площадь, на нем сухой нитки не было. Чтобы избегнуть давки на мосту Менял и чтоб не видеть ненавистных флагов Жегана Фурбо,-- он избрал дорогу чрез так называемый Мельничий мост, на котором его и забрызгало водою с колес мельниц, работавших на епископа; его кафтан был весь мокрехонек; к тому же ему казалось, что фиаско, постигшее его сочинение, сделало его более зябким, чем обыкновенно, и он поспешил пробраться к костру, который великолепно пылал посреди площади. Но вокруг костра теснилась значительная толпа народа.

-- Уж эти мне проклятые парижане! воскликнул про себя Гренгуар (-- как истый драматический писатель, он был склонен к монологам).-- Ну, не угодно ли! Теперь они мне к огню мешают подойти! А ведь надо же мне где-нибудь обогреться! В башмаках у меня вода так и шлепает, да и сверху эти проклятые мельницы меня здорово окатили. И чорт бы побрал этого парижского епископа вместе с его мельницами. И на что они ему понадобились, желал бы я знать? Или он задумал сам сделаться мельником? Что-ж, если дело стало только за моим благословением, то я охотно готов благословить его на это, -- и его самого, и собор его, и мельницы. А эти зеваки и ухом не ведут! И чего они там толкутся? Греются!-- нечего сказать, удивительное удовольствие! Глазеть, как горит какая-нибудь сотня вязанок хвороста,-- подумаешь, какая невидаль!

Но. вглядевшись поближе, он заметил, что круг людей, обступивших костер, слишком велик для толпы, желающей только погреться у королевского костра; очевидно, всю эту массу зрителей привлекало еще нечто другое, помимо картины красиво пылавшого хвороста.

Оказалось, что на большом свободном пространстве, остававшемся между костром и толпою, танцует какая-то молодая девушка.

Была ли эта девушка человеческое существо, или фея, или ангел. этого вопроса Гренгуар, не взирая на весь скептицизм своей философии и на всю ироническую жилку, присущую его поэтическому дарованию, никак не мог решить, до того он был очарован этим видением.

Она была небольшого роста, но казалась высокой, благодаря стройности своего стана, как-то легко и свободно устремлявшагося вверх. Цвет лица у неё был смуглый; но глядя на нее при свете огня, легко было догадаться, что днем её кожа отличается тем прелестным золотистым отливом, который свойствен андалузяикам и римлянкам. Маленькая её ножка тоже выдавала андалузское происхождение: изящная обувь плотно и, в то же время, свободно обхватывала эту ножку. Она плясала, кружилась, проносилась вихрем по старому персидскому ковру, небрежно разостланному у неё под ногами, и каждый раз, как лучезарная фигура её, кружась, проносилась мимо вас в вихре танца, она бросала вам взгляд своих черных глаз, обжигавший точно молния.

Вокруг неё толпа стояла с раскрытыми ртами, не сводя с неё глаз. И точно, эта пляшущая девушка казалась каким-то сверхъестественным созданием. Бубен её, который она держала высоко над головою обеими своими руками, поражавшими нежною округлостью и чистотою линий, глухо гудел в такт её пляске; тонкая, воздушная фигура её живостью движений напоминала осу. Гладкий лиф из золотистой материи отчетливо, без малейшей складки, вырисовывал её стан, оставляя плечи обнаженными; пестрая юбка порою вздувалась и разметывалась так, что позволяла видеть на мгновение тонкия очертания её ног, Косы её чернели как ночь, а глаза метали искры.

-- Да это Саламандра какая-то! подумал Гренгуар, -- это нимфа, богиня, вакханка с горы Меналеенской.

В эту минуту одна из кос Саламандры откололась и прикрепленная к ней бляха из желтой меди покатилась по земле.

-- Э, да вот она кто!-- просто цыганка! порешил Гренгуар.

Все обаяние, которому он было поддался, разсеялось.

Танец, между тем, продолжался. Она подняла с земли две шпаги, и, поставив их себе острием на лоб, заставила их вертеться в одну сторону, между тем, как сама кружилась в другую. Действительно, она была просто-на-просто цыганка. но как ни велико было разочарование Гренгуара, в общем впечатлении, которое производило это зрелище, было все-таки что-то волшебное, фантастическое. Огонь костра резким, красным светом обливал всю картину; свет этот дрожал на лицах толпы, обступившей плясунью, и на смуглом челе молодой девушки; в глубине площади он бросал слабые отблески, среди которых двигались и колыхались тени людей, всего ближе стоявших к костру, и при этих-то призрачных, замирающих отблесках обрисовывался с одной стороны темный фасад Дома с Колоннами, как-бы изборожденный морщинами, а с другой стороны -- каменная глаголь виселицы.

Среди тысячи лиц, озаренных этим багровым светом, было одно лицо, которое казалось еще более всех других поглощено в созерцание пляшущей девушки. То было мужское лицо с суровым выражением, неподвижное и угрюмое. Этот человек, одежды которого не было видно из-за окружавшей его толпы, повидимому, имел не более тридцати пяти лет от роду; но при всем том, он был уже плешив; только на висках уцелело несколько прядей редких волос, уже начинавших седеть. На широком и высоком лбу его показывались морщины, но в глазах, глубоко запрятанных в свои впадины, сказывалась какая-то странная молодость, что-то говорившее о кипучей жизни и затаенной страсти. Он не спускал этих глаз с цыганки, и пока беззаботная шестнадцатилетняя девушка порхала и кружилась, увеселяя всех, задумчивость, в которую он был погружен, становилась, повидимому, все более и более мрачной. От времени до времени на губах его появлялась улыбка, тотчас же сменявшаяся вздохом, но в улыбке этой было больше скорби, чем в самом вздохе.

Наконец молодая девушка, запыхавшись, остановилась и толпа осыпала ее восторженными рукоплесканиями.

-- Джали! проговорила цыганка.

Тут Гренгуар увидел, что к ней подбежала хорошенькая небольшая козочка, с резвыми движениями, с шелковистою белою шерстью, с вызолоченными рогами и копытами и с вызолоченным ошейником на шее; до сих пор он этой козочки не замечал, потому что она лежала смирнехонько, свернувшись в углу ковра, и смотрела на пляску своей госпожи.

-- Ну, Джали, сказала плясунья,-- теперь твой черед.

И, присев на ковер, она грациозным движением поднесла к козе свой бубен.

-- Джали, продолжала она, какой у нас теперь месяц года?

Коза приподняла переднюю ногу и ударила ею один раз по бубну. Действительно, был первый месяц года. В толпе раздались рукоплескания.

-- Джали, спросила снова девушка, поворачивая перед козой бубен другою стороною, -- какое у нас сегодня число?

Джали опять подняла свое вызолоченное копытце и ударила им шесть раз по бубну.

-- Джали, продолжала цыганка, повертывая бубен опять на новый манер,-- который теперь час?

Джали отвечала семью ударами копыта. В эту самую минуту на башенных часах Дома с Колоннами пробило семь часов.

Народ был поражен изумлением.

-- Тут, наверное, колдовство замешано, послышался зловещий голос в толпе. То был голос плешивого человека, не спускавшого глаз с цыганки.

Она вздрогнула и обернулась, но в эту минуту народ разразился рукоплесканиями, которые заглушили грозное восклицание. Рукоплескание эти до такой степени изгладили впечатление восклицания даже в уме самой цыганки, что она, как ни в чем не бывало, продолжала свой допрос:

-- А теперь, Джали, покажи-ка нам, что делает капитан городских стрелков, Гишар Гран-Реми, на крестном ходу в праздник Сретенья Господня.

Джали стала на задние лапы и принялась блеять, выступая с такою важностью, что все зрители покатывались со смеху, глядя на эту пародию далеко небезкорыстного благочестия Гишара Гран-Реми.

-- Джали, продолжала молодая девушка, которой этот постоянно возраставший успех придал смелости, покажи, как говорит свои речи maître Жак Шармолю, королевский прокурор в церковном суде?

Коза села на задние лапы и начала блеять, выделывая передними лапами такие удивительные жесты, что Жак Шармолю так и выступал живьем перед толпою, со всеми своими позами, телодвижениями и нотами своего голоса; недоставало только плохих французских фраз и столь же плохой латыни.

Толпа рукоплескала громче, чем когда либо.

-- Да это кощунство, профанация! раздался опять голос плешивого человека.

Цыганка снова обернулась.

-- Ах, опять этот противный человек! проговорила она и нижняя губа её выпятилась вперед, сложившись в маленькую презрительную гримасу, которая, повидимому, была ей привычна. Затем, перевернувшись на каблуках, она стала обходить толпу с своим бубном.

Монеты всевозможных чеканов, которые по-мельче, которые покрупнее, посыпались на бубен. Вдруг девушка повернулась в сторону Гренгуара. Поэт в забывчивости так развязно опустил руку в карман, что цыганка остановилась перед ним. "Чорт возьми!" проворчал поэт, найдя на дне своего кармана действительность, т. е. пустоту. А красавица, между тем, продолжала стоять перед ним в выжидательной позе, глядя ему в лицо своими большими глазами и протягивая свой бубен. У Гренгуара пот выступал крупными каплями на лбу.

Если бы у него в эту минуту были в карманах все золотые розсыпи Перу, он, не задумываясь, отдал бы их танцовщице; но Гренгуар не обладал золотыми розсыпями Перу, да к тому же и Америка в ту пору еще не была открыта.

По счастью, случилось неожиданное обстоятельство, выручившее его из затруднения.

-- Да уберешься ли ты отсюда, египетская саранча? послышался из самого темного угла площади сварливый голос. Молодая девушка обернулась в испуге. То не был на этот раз голос плешивого человека. Голос был бабий,-- гнусливый и злющий.

Впрочем, этот самый окрик, который испугал цыганку, вызвал веселый переполох в толпе ребятишек, толкавшихся на площади.

-- Э, да это затворница Роландовой башни! закричали они, хохоча во все горло,-- вишь, разбрюзжалась, старая! Должно быть она не ужинала. Снесемте-ка ей объедки от городского угощенья!

И вся ватага бегом бросилась к Дому с Колоннами. Между тем Гренгуар воспользовался смущением танцовщицы и поспешил стушеваться. К тому же возгласы детей напомнили ему, что и он еще не ужинал. Он побежал к буфету. Но у ребятишек ноги бегали быстрее, чем у него. Когда он достиг буфета, последний был уже опустошен: хотя бы что нибудь осталось! Только на стене красовались стройные лилии в перемежку с розами, нарисованными в 1434 году, Матьё Битерном. Ну, этим добром поужинать нельзя.

Обидно положение человека, который вынужден лечь спать без ужина. Но еще обиднее, когда остаешься без ужина и, в то-же время, не знаешь, где проспать ночь. Гренгуар был именно в этом последнем положении. Ни хлеба, ни крова: нужда теснила его со всех сторон и он находил, что нужда совсем не знает вежливого обращения. Давно уже открыл он ту великую истину, что Юпитер создал людей в припадке мизантропии и что мудрецу до самой смерти своей приходится выдерживать приступ судьбы, осаждающей его философию. В собственной его жизни никогда еще эта враждебная сила не смыкалась вокруг его душевной твердыни таким крепким кольцом, и он находил весьма неуместной эту затею судьбы, пробовавшей взять его философию голодом.

Он совсем-было погрузился в эти грустные размышления, как вдруг раздалось какое-то странное и, в тоже время, невыразимо сладостное пение. То пела цыганка.

Голос её был подобен её пляске, подобен характеру её красоты В нем было что-то неуловимо пленительное, что-то чистое, ясное, воздушное, так сказать, крылатое. Волны этого голоса то росли, сочетаясь в чудные мелодии, за которыми следовали неожиданные переливы, то упадали до коротеньких фраз, дышавших изящною простотою и лишь местами оттеняемых высокими, звонкими нотами; затем шли трели, которые поставили бы в тупика, соловья, но в которых гармония не утрачивалась ни на одно мгновение; а далее следовали мягко переливавшияся октавы, то повышавшияся, то понижавшияся, точно грудь молодой певицы. На прелестном, подвижном лице её отражались все чувства, звучавшия в её пеньи, от самого изступленного восторга и до величаво-спокойного целомудрия. Минутами она казалась безумной вакханкой, минуту спустя -- смотрела царицей.

Песнь, которую она пела, была сложена на языке, незнакомом Грепгуару и которого, повидимому, она и сама не понимала, так мало соответствовало смыслу слов то выражение, которое она им придавала. Так, нижеследующие четыре стиха в её устах дышали безумным весельем:

Un cofre de gran riqueza

Hallaron dent.ro un pillar

Dentro del, nuevas banderas

Con figuras de espantar,

А минуту спустя, она с такою за сердце хватающею тоскою запела:

Alarabes de cavallo

Sin poderse menear,

Con espadas, y los cuellos

Bellestas de buen echar,

что у Гренгуара слезы навернулись на глаза. Впрочем, радостная интонация преобладала в её пении. Она пела, повидимому, как птица, просто, потому что на сердце у неё было безмятежно и ясно.

Песнь цыганки нарушила раздумье Гренгуара подобно тому, как лебедь нарушает сонный покой под. Он слушал ее в восхищении, позабыв весь мир. За последние неколько часов то была первая минута, что в нем затихло страдание.

Но это продолжалось недолго.

Тот же бабий голос, который прервал пляску цыганки, прервал и её пенье.

-- Замолчишь ли ты, дьявольская стрекоза! раздалось из того же темного угла площади.

Бедная стрекоза замолкла. Гренгуар заткнул себе уши.

-- О, проклятая, зазубренная пила! воскликнул он.-- И нужно же ей было сломать мою лиру!

Между тем и остальная публика тоже выражала неудовольствие на перерыв. "К чорту затворницу!" слышалось в толпе. И незримой старухе, смущавшей общее веселье, быть может, пришлось бы раскаяться в своих нападках на цыганку, если бы в эту минуту общее внимание не было отвлечено процессией папы шутов, которая, обойдя множество улиц и перекрестков, валила теперь на площадь Гревы с своими факелами и своим гвалтом.

Процессия эта, которую мы оставили в тот момент, когда она выходила из Дворца Правосудия, окончательно сформировалась на пути и пополнилась всем, что было в Париже безпардонного люда, воров, находившихся временно без занятий, и бродяг не у дел; когда она в этом виде прибыла на площадь Гревы, она представляла внушительное зрелище.

Впереди всех шли представители цыганщины. Герцог Египта ехал во главе процессии, на лошади, а рядом, пешком, шли его графы, придерживавшие стремена и узду его лошади; за ними следовали египтяне и египтянки как попало, таща у себя на плечах своих ребятишек, оглашавших воздух своим ревом. Все это, и герцог, и графы, и простой народ, было одето в пеструю рвань. Далее следовало царство арго {Argot,-- так называется во Франция особый язык, на котором объясняются моллу собою воры. Он состоит частью из слов обыкновенного разговорного языка, употребляемых в условном смысле, частью же из искажений, этимологию которых трудно проследить. Прим. перев. }, т. е. всех воров Франции, шествовавших в иерархическом порядке; мелкие воришки шли впереди; затем по четыре человека в ряд, со значками, соответствующими той или другой специальности, тянулись различные подразделения этой оригинальной корпорации; большинство их щеголяло каким-нибудь уродством или увечьем: были тут и хромоногие, и безрукие, и карлики; перечень всех наименований, которыми отличались друг от друга эти воровския братства, был так длинен, что утомил бы самого Гомера. В хвосте остальных подвигались "балагуры", "сироты", "архиканальи", "святоши". Между архиканальями и святошами с трудом можно было разглядеть короля воровского царства; он ехал на низенькой тележке, запряженной парою больших собак. За воровским царством следовала Галилейская империя. Повелитель этой империи, Гильом Русо, величаво выступал в своей пурпурной хламиде, забрызганной пятнами от вина, предшествуемый паяцами, которые дрались и выплясывали воинственный танец; кругом его теснились стражники с булавами, клевреты и клерки его счетной палаты. Наконец, следом за Галилейской империей, подвигалась корпорация судебных писцов. Члены этой корпорации шли в длинных черных балахонах, и несли кто деревца, разубранные гирляндами цветов, а кто -- свечи из желтого воска: музыка, под которую они выступали, была бы достойным акомпаниментом для шабаша ведьм. В самом центре этой толпы высшие сановники братства шутов несли на плечах носилки, обставленные восковыми свечами в таком изобилии, какого не бывает и у раки св. Женевьевы в дни моровой язвы. На этих-то носилках красовался в полном папском облачении новоизбранный папа шутов, звонарь собора Парижской Богоматери, горбун Квазимодо.

Каждое из подразделений этой шутовской процессии шло с своей музыкой. Египтяне выбивали такт на своих балафосаа е и африканских тамбуринах. Граждане воровского царства, народ мало музыкальный от природы, ограничивались балалайкой, дудкой и готической рубебой, унаследованной еще от двенадцатого столетия. Галилейская империя по музыкальной части была лишь немногим лучше. В звуках, которыми она оглашала площадь, преобладающим инструментом являлся гудок самой жалкой, первобытной конструкции, из которого можно было всего-на-всего извлекать только три ноты. Но уж если кто хотел насладиться всем богатством музыкальных звуков, какие только были известны в ту эпоху, то ему стоило прислушаться к великолепной какофонии, раздававшейся вокруг папы шутов; тут гудки усердствовали и за дискантов, и за альтов, и за теноров, не считая флейта и медных инструментов.

Увы! то был, как припомнит, конечно, читатель, тот самый оркестр. который был уведен шутами из-под носу у Гренгуара.

Невозможно выразить словами то чувство блаженного самодовольства и гордости, которое, постепенно разгораясь на печальном и безобразном лице Квазимодо по пути от Дворца Правосудия до площади, теперь на нем так и сияло. То было первое удовлетворение самолюбия, которое он испытывал в жизни. До-сих-пор он знал только унижения, -- к званию его все относились презрительно, наружность во всех возбуждала отвращение. А потому, не взирая на свою глухоту, он наслаждался, как истый папа, приветственными кликами этой толпы, которую он ненавидел за то. что чувствовал, как она его ненавидит.

Нужды нет, что этот народ, чествующий в нем своего властелина, не более, как сброд гаеров, калек, воров и нищих; -- это все-таки его народ и он -- властелин этой толпы. И он принимал за. чистую монету все эти насмешливые рукоплескания и иронические почести, к которым, надо сказать правду, у толпы примешивалась некоторая доля и действительного страха: ведь этот горбун, был сложен богатырем; этот колченогий урод был проворен как обезьяна; этот глухой тетерев был зол,-- а это такие три качества, которые в значительной степени ослабляют охоту издеваться над человеком.

Впрочем, едва-ли новоизбранный папа шутов отдавал себе ясный отчет в тех чувствах, которые он испытывал сам, или в тех, которые он внушал другим. Дух, живший в этом уродливом теле, по необходимости должен был оставаться чем-то неполным и глухим. То, что он испытывал в эту минуту, было для него самого смутно и неопределенно, но в этих ощущениях прорывалось что-то похожее на радость; преобладающим мотивом являлась гордость: точно какой ореол вдруг окружил эту угрюмое, злополучное существо.

Поэтому-то не мало было изумление, а отчасти и испуг зрителей, когда к Квазимодо, погруженному в это состояние полу опьянения, в тот самый момент, когда его торжественно пронесли мимо Дома с Колоннами, вдруг бросился из толпы какой-то человек и с гневным движением вырвал у него из рук позолоченный деревянный жезл, этот знака, его шутовского папского достоинства.

Этот дерзкий, отважившийся на такую выходку, был никто иной, как тот самый человек с лысиной, который, за минуту перед тем, напугал бедную цыганку своими словами, дышавшими угрозою и ненавистью. На нем была одежда священника. В ту минуту, когда он вышел из толпы. Гренгуар, не успевший до сих пор его разглядеть, тотчас же узнал его.-- Ба! воскликнул он с удивлением, -- да это мой наставник в эллинской премудрости, патер Клод Фролло, архидиакон! И на кой шут он связывается с этим кривоглазым уродом? Ведь тот его просто растерзает!

И действительно, в толпе раздался крик ужаса. Оказалось, что Квазимодо соскочил с носилок. Женщины отворачивались, чтобы не видеть, как он разорвет архидиакона на части.

Одним скачком очутился он возле священника, взглянул на него и -- упал на колени.

Священник сорвал с него тиару, сломал его жезл и разорвал его мишурную мантию.

А Квазимодо все стоял на коленях, с поникшею головою и со сложенными руками.

Затем между ними завязался какой-то странный разговор посредством знаков; ни тот, ни другой не произносил ни слова.

Священник стоял, выпрямившись во весь рост, в повелительной позе, гневный и грозный; Квазимодо оставался коленопреклоненным и взирал на священника со смиренною мольбою. А между тем, не подлежит сомнению, что еслибы он захотел, он мог бы раздавить его одним мизинцем.

Наконец архидиакон, грубо встряхнув Квазимодо за богатырское его плечо, сделал ему знак, чтобы он встал и следовал за ним.

Квазимодо поднялся на ноги.

Но тут корпорация шутов, опомнившись от первого изумления, вступилась за своего папу, так неожиданно развенчанного. Египтяне, граждане воровского царства и вся команда судебных писцов обступили священника и подняли страшный гвалт.

Квазимодо, между тем, стал впереди священника, напряг мускулы своих громадных кулаков и посмотрел на нападающих с таким скрежетом зубов, который напоминал разсерженного тигра.

Священник снова впал в свою мрачную задумчивость и, сделав знак Квазимодо, молча удалился.

Квазимодо шел впереди его, раздвигая толпу, заграждавшую им путь.

Когда они пробрались сквозь толпу и пересекли площадь, масса праздношатающихся и любопытных повалила за ними следом. Тогда Квазимодо перешел в арьергард и, повернувшись к толпе лицом, стал пятиться задом, не отставая от архидиакона; так подвигался он, приземистый, чудовищный, свирепый, весь ощетиненный, расправляя свои члены для боя, облизывая свои кабаньи клыки, рыча, точно дикий зверь, и одним движением или взглядом заставляя толпу шарахаться прочь то в ту, то в другую сторону.

Им дали свернуть в узкий и темный переулок, куда никто не посмел за ними последовать, так как, лучше всяких вещественных препятствий, одно представление о Квазимодо, скрежещущем зубами, преграждало доступ в этот переулок.

-- Чудеса на свете творятся! проговорил Гренгуар.-- Но я все-таки, чорт возьми! не знаю, где мне поужинать!

Нужна расшифровка своей записи?

Лекции, интервью, совещания, аудиокниги для издательств — переведём в точный текст. Редактор прослушивает всю запись; стоимость и срок назовём до начала работы.