АУДИОБЮРО Telegram
Три мушкетёра · Александр Дюма

Глава 51. Офицеръ

Глава 52 из 69≈ 15 мин чтения

Кардинал с нетерпением ждал известий из Англии, но никаких вестей не было, кроме неприятных и угрожающих.

Как ни была окружена со всех сторон Лярошель и как ни казался несомненен успех этой осады, благодаря принятым мерам и в особенности плотине, не пропускавшей ни одной лодки в осажденный город, тем не менее блокада могла продолжаться еще долго к великому стыду для оружия короля и к большому стеснению кардинала, которому, правда, не нужно было ссорить Людовика XIII с Анной Австрийской, так как это дело было уже сделано, но предстояло мирить де-Бассомпьера, поссорившагося с герцогом Ангулемским.

Брать короля только начал осаду, а заботу окончить ее предоставил кардиналу.

Город, несмотря на невероятную настойчивость своего мэра, желал сдаться и сделал попытку возмутиться, но мэр велел повесить взбунтовавшихся. Это наказание успокоило самые горячие головы, и лярошельцы решились лучше позволить себя уморить голодом. Эта смерть все-таки казалась им более медленной и менее верной, чем смерть через повешение.

Осаждавшие от времени до времени перехватывали гонцов, которых посылали лярошельцы к Букингаму, или шпионов, которых посылал Букингам к лярошельцам. И в первом, и во втором случае суд был короток: кардинал произносил единственное слово: «повесить». Приглашали короля смотреть на казнь. Король приходил вялой походкой и становился на удобнейшее место, чтобы видеть всю операцию во всех её подробностях: это все-таки немножко развлекало его и разнообразило время осады, но не мешало ему, однако, сильно скучать и каждую минуту говорить о своем возвращении в Париж, так что, если бы не попадались гонцы и шпионы, кардинал, несмотря на всю свою изобретательность, очутился бы в очень затруднительном положении.

Тем не менее время проходило, а лярошельцы не сдавались; последний гонец, которого схватили, вез письмо. В этом письме Букингам извещался, что город доведен до последней крайности; но вместо того, чтобы прибавить: «Если ваша помощь не придет раньше пятнадцати дней, то мы сдадимся», в нем было сказано только: «Если ваша помощь не придет раньше пятнадцати дней, то она застанет нас всех умершими с голоду».

Лярошельды возлагали единственную надежду на Букингама: Букингам был их Мессией. Было очевидно, что если до них как-нибудь дойдет достоверное известие, что на Букингама нечего более разсчитывать, вместе с надеждой у них пропало бы и всякое мужество.

Поэтому-то кардинал с большим нетерпением ждал из Англии известий о том, что Букингам не придет к ним на помощь.

Вопрос, не взять ли город приступом, часто обсуждался в королевском совете, но его всегда отклонили; во-первых, Лярошель казалась неприступной, а затем кардинал, что бы он ни говорил, отлично понимал сам, что ужас крови, пролитой в этой стычке французов с французами же, показался бы политическим поворотом назад на целых шестьдесят лет, а кардинал был в ту эпоху «человеком прогресса», как выражаются в настоящее время. В самом деле разгром Ларошели и убийство трех или четырех тысяч гугенотов, которые скорее дали бы себя убить, чем сдались, в 1628 году слишком походили бы на Варфоломеевскую ночь 1672 года; и затем, кроме всего этого, это крайнее средство, казавшееся королю, как ревностному католику, вовсе не противным, разбивалось об упорство осаждавших генералов, утверждавших, что Лярошель нельзя взять иначе, как только голодом.

Кардинал не мог избавиться от невольного страха, внушаемого ему его страшной посланницей, так как ему тоже были известны странные противоположности в характере этой женщины, казавшейся то змеей, то львицей. Не изменила ли она ему? Не умерла ли? Во всяком случае, он знал ее настолько хорошо, что был уверен в том, что действовала ли она в его пользу, или против него, была ли ему другом, или недругом, она не оставалась бы в бездействии, не помешай ей какия-нибудь важные препятствия… Но откуда могли явиться эти важные препятствия? Вот этого-то он и не мог знать.

Впрочем, он разсчитывал, и не без основания, на милэди: он догадывался, что прошедшее этой женщины скрывает в себе такия страшные тайны, которые могут быть прикрыты только одной его красной мантией, и чувствовал, что по той или другой причине, но во всяком случае эта женщина ему предана, потому что только в нем одном она могла найти себе сильную поддержку и защиту от угрожавшей ей опасности.

Итак, он решился продолжать войну один и ожидать посторонней помощи, как ждут счастливой случайности. Он продолжал воздвигать знаменитую плотину, которая должна была уморить голодом жителей Лярошели, а в ожидании этого он обратил свой взор на несчастный город, заключавший в себе столько величайших бедствий и столько героических добродетелей, и припомнил слова Людовика XI, своего политического предшественника, как сам он был предшественником Робеспьера; он вспомнил правило хитрого Тристана: «Ссорь людей, чтобы управлять ими».

Генрих IV, осаждая Париж, велел бросать через стены города хлеб и другие съестные припасы; кардинал приказал пустить в ход подметные письма, в которых доказывал ларошельцам, насколько поведение их начальников несправедливо, эгоистично и жестоко: у этих начальников хлеба в изобилии, но они не раздают его; они придерживаются правила, что не важно, если умрут женщины, дети и старики, лишь бы мужчины, обязанные защищать стены, оставались здоровы и крепки.

До последней минуты это правило, вследствие ли чувства долга или безсилия противодействовать ему, в Лярошели еще не практиковалось, однако уже собирались перейти от теории к практике. Подметные письма поколебали это решение. Эти подметные письма напомнили мужчинам, что умирающие — дети, женщины, старики — их сыновья, их жены, их отцы; что было бы гораздо справедливее, чтобы каждый равно участвовал в общем бедствии, и тогда одинаковое бедственное положение всех могло бы заставить единогласно принять какое-нибудь решение.

Эти подметные письма произвели то именно действие, какого ожидал от них писавший их, а именно — склонили многих из жителей войти в частные переговоры с королевской армией.

Но в ту самую минуту, когда кардинал видел уже, что придуманное им средство приносить плоды, и радовался, что прибег к нему, один из жителей Лярошели, которому удалось пройти сквозь линию королевских войск, — уж одному Богу известно как, так велика была бдительность Бассомпьера, Шомберга и герцога Ангулемского, за которыми, в свою очередь, наблюдал кардинал, — один из жителей Лярошели, говорим мы, приехал из Портсмута, проник в город и сообщил, что он видел грозный английский флот, готовый к отплытию не позже как через восемь дней. Притом еще Букингам извещал мэра, что скоро наконец великий союз против Франции вступит в силу, и в королевство одновременно вторгнутся английския, императорския и испанския войска. Это письмо всюду читалось публично; с него были расклеены копии на углах улиц, и даже те, которые начали уже переговоры, прервали их, решившись дождаться помощи, так торжественно им обещанной.

Это неожиданное обстоятельство вернуло кардиналу все безпокойство прежних дней и невольно заставило его обратить взоры по другую сторону моря.

Королевская же армия, чуждая безпокойства своего единственного и настоящого главы, вела веселую жизнь съестных припасов в лагере было вдоволь, да и денег тоже; все корпуса соперничали в удальстве и веселости. Хватать шпионов и вешать их, предпринимать смелые, рискованные поездки на плотину и на море, выдумывать самые безразсудные предприятия и хладнокровно исполнять их — в этом проходило все время и все это помогало армии коротать долгие дни; дни тянулись безконечно не только для одних лярошельцев, изнуренных от голода и тревог, но и для кардинала, теснившого их блокадой.

Иногда кардинал, ездивший всегда верхом, как последний из жандармов армии, окидывал задумчивым взглядом эти медленно подвигавшияся работы, исполняемые по его желанию и распоряжению инженерами, собранными им со всех концов Франции; когда в эти минуты ему случалось встретить мушкетера из роты де-Тревиля, он подъезжал к нему, смотрел на него с особенным вниманием и, не признав в нем ни одного из наших четырех друзей, переводил на другой предмет свой орлиный взгляд, и мысли его обширного ума меняли свое направление.

Однажды, снедаемый смертельной скукой, не надеясь более на переговоры с городом, не имея известий из Англии, кардинал выехал, не имея другой цели, как только проехаться, в сопровождении Каюзака и ла-Гудьера, и, погруженный в мечты, глубина которых равнялась глубине океана, он ехал тихим шагом вдоль низкого песчаного берега; поднявшись на один холм, он увидел с вершины его за плетнем лежавших на песке и гревшихся под лучами солнца, редко показывающагося в это время года, семь человек, окруженных пустыми бутылками.

Четверо из них были наши мушкетеры, приготовившиеся слушать чтение письма, только что полученного одним из них. Это письмо было настолько важно, что из-за него оставили карты и кости, лежавшия на барабане.

Трое других были заняты раскупоркой большой плетеной бутылки с коллиурским вином; это были слуги тех господ. Кардинал, как мы уже сказали, был в мрачном настроении духа, а когда он бывал в таком настроении, ничто так не увеличивало его, как веселие других. К тому же у него было странное предубеждение всегда воображать, что причиной веселия других было именно то, что его печалило. Сделав ла-Гудьеру и Каюзаку знак остановиться, он сошел с лошади и подошел к этим подозрительным весельчакам, надеясь на то, что, ступая по песку, заглушавшему его шаги, и под защитой плетня, ему удастся подслушать несколько слов из их разговора, казавшагося ему таким интересным; на разстоянии десяти шагов от плетня он узнал говор гасконца, и так как он уже знал, что это были мушкетеры, то не сомневался более, что трое других были именно те, которых называли неразлучками, то-есть Атос, Портос и Арамис.

Можно судить, насколько его желание разслышать разговор усилилось от этого открытия; его глаза приняли странное выражение, и кошачьим шагом он подкрался к плетню. Но ему не удалось еще схватить ни одного слова, кроме отрывистых звуков, без всякого определенного смысла, как вдруг громкий, короткий крик заставил его вздрогнуть и в то же время привлек внимание мушкетеров.

— Офицер! вскричал Гримо.

— Ты, кажется, заговорил, дурак, разсердился Атос, приподнимаясь на локте и устремляя на Гримо сверкающий взор.

Гримо не прибавил больше ни слова, а протянул только указательный палец по направлению к плетню, выдавая этим жестом кардинала и его свиту.

В один прыжок мушкетеры очутились на ногах и почтительно поклонились.

Кардинал, казалось, был страшно взбешен.

— Кажется, господа мушкетеры приказывают караулить себя! заметил он — Не опасаются ли они, что англичане придут сухим путем, или мушкетеры считают себя старшими офицерами?

— Монсиньор, отвечал Атос, единственный среди всеобщого смятения сохранивший то спокойствие и хладнокровие настоящого вельможи, которое его никогда не покидало, — монсиньор, мушкетеры, когда они не на службе или когда их служба окончена, пьют и играют в кости, и они, не подлежит сомнению, офицеры высшого ранга для своих слуг.

— Слуги! проворчал кардинал, — слуги, которым отдан приказ предупреждать своих господ, когда кто-нибудь идет, это уж не слуги, а часовые.

— Ваше высокопреосвященство видите сами, что если бы мы не приняли этой предосторожности, мы могли бы пропустить случай засвидетельствовать вам наше почтение и принести вам нашу благодарность за оказанную нам милость, соединившую нас всех вместе. Д’Артаньян, продолжал Атос, — вы сейчас только говорили о вашем желании найти случай выразить признательность монсиньору: случай явился, пользуйтесь же им.

Эти слова были произнесены с невозмутимым хладнокровием, отличавшим Атоса в минуты опасности, и эта крайняя вежливость и изысканность манер делала его в некоторые минуты более величественным королем, чем иногда бывает прирожденный король.

Д’Артаньян приблизился и пробормотал несколько слов благодарности, которые быстро замерли под суровым взглядом кардинала.

— Все равно, господа, продолжал кардинал, нисколько, повидимому, не отступая от своего прежнего намерения и игнорируя тот вопрос, которого коснулся Атос, — все равно, господа, я не люблю, чтобы простые солдаты, потому только, что они имеют преимущество служить в привилегированном полку, разыгрывали из себя важных вельмож: дисциплина как для них, так и для других одна и та же.

Атос предоставил кардиналу окончить фразу и, поклонившись в знак согласия, ответил:

— Надеюсь, монсиньор, что дисциплина нисколько не была нами нарушена. Мы не на службе, и думали, что, будучи не на службе, мы можем располагать своим временем, как нам заблагоразсудится. Если мы будем настолько осчастливлены, что наше высокопреосвященство даст нам какое-нибудь особенное приказание — мы готовы повиноваться. Вы, монсиньор, сами видите, продолжал Атос, нахмуривая брови, так как этот допрос начинал выводить его из терпения, — что для того, чтобы быть наготове при малейшей тревоге, мы захватили с собой оружие.

И он указал кардиналу пальцем на четыре мушкета, поставленные в пирамидку около барабана, на котором лежали карты и косги.

— Ваше высокопреосвященство можете быть уверены, прибавил д’Артаньян: — что мы вышли бы вам навстречу, если бы могли предположить, что это вы подъезжаете к нам с такой маленькой свитой.

Кардинал кусал усы и отчасти губы.

— Знаете ли вы, на кого вы похожи, будучи всегда вместе, вот как теперь, вооруженные и охраняемые слугами? спросил кардинал: — вы похожи на заговорщиков.

— О, что касается до этого, монсиньор, то это совершенно верно, отвечал Атос, — и мы действительно составляем заговор, как ваше высокопреосвященство могли сами в этом убедиться однажды утром, но только против лярошельцев.

— Э, господа политики! возразил кардинал, в свою очередь нахмуривая брови, — у вас в головах таится, вероятно, много секретов; что, если бы их можно было прочесть так же легко, как письмо, которое вы спрятали, когда увидели, что я подхожу!

Краска бросилась в лицо Атоса; он сделал шаг к кардиналу.

— Можно подумать, что вы действительно нас подозреваете, монсиньор, и что вы делаете нам настоящий допрос, если я не ошибаюсь; удостойте, ваше высокопреосвященство, объясниться, и мы будем знать, по крайней мере, в чем нас обвиняют.

— А если бы даже это был и в самом деле допрос? сказал кардинал: — другие не ниже вас, г. Атос, а подвергались ему и отвечали.

— Я ведь докладывал вашему высокопреосвященству, что если вам угодно будет нас допрашивать, мы готовы отвечать.

— Что это было за письмо, которое вы собирались читать, г. Арамис, и затем спрятали?

— Письмо от женщины, монсиньор.

— О, я понимаю, сказал кардинал, — относительно подобных писем надо быть скромным, но, впрочем, их можно показать духовнику, а вы ведь знаете, что я посвящен в духовное звание.

— Монсиньор, отвечал Атос с тем спокойствием, которое казалось тем более ужасным, что он рисковал своей головой, отвечая таким образом: — письмо от женщины, но на нем нет подписи ни Марион Делорм, ни г-жи д’Егильон.

Кардинал сделался бледен, как смерть, и страшная молния блеснула в его глазах; он обернулся как бы дня того, чтобы отдать приказание Каюзаку и ла-Гудьеру; Атос заметил это движение и сделал шаг к мушкетам. На кардинала были устремлены глаза трех друзей, вовсе не расположенных позволить себя арестовать. На стороне кардинала, считая его самого, было трое, а мушкетеров, считая слуг, — семь человек; он разсудил, что партия будет тем более не равна, что Атос и его товарищи действительно составили заговор, и вдруг сделал один из тех крутых поворотов, к которым он часто прибегал, и весь его гнев растаял и сменился улыбкой.

— Хорошо, хорошо, сказал он, — вы храбрые молодые люди: гордые днем и преданные ночью; нет худа оберегать себя, когда так хорошо оберегаешь других. Господа, я вовсе не забыл той ночи, когда вы провожали меня в «Красную Голубятню»; если бы предстояла какая-нибудь опасность на той дороге, по которой я поеду, то я попросил бы вас проводить меня, но так как ничего подобного нет, оставайтесь тут, доканчивайте ваши бутылки, вашу партию и ваше письмо. Прощайте, господа.

И, сев на лошадь, которую ему подвел Каюзак, он сделался им прощальный знак рукой и уехал.

Четыре молодых человека остались стоять неподвижно и проводили его глазами, не произнеся ни слова, пока он не исчез из виду.

Затем они переглянулись.

Все были в большом смущении, потому что, несмотря на дружеский прощальный привет кардинала, они знали, что он уехал сильно взбешенный.

Один Атос улыбался властной, презрительной улыбкой.

Когда кардинал отъехал на такое разстояние, что не мог ни слышать, ни видеть их, Портос, которому ужасно хотелось на ком-нибудь сорвать свой гнев, вскричал:

— Этот Гримо слишком поздно дал нам знать!

Гримо собирался уже отвечать в свое оправдание, но Атос поднял палец, и Гримо не произнес ни слова.

— Вы бы отдали письмо, Арамис? спросил д’Артаньян.

— Я, сказал Арамис самым приятным, нежным голосом, — решился, если бы он потребовал, чтобы письмо было ему отдано: подавая одной рукой ему письмо, я другой приколол бы его шпагой.

— Я этого и ждал, сказал Атос: — вот почему я и вмешался в ваш разговор. Право, этот человек страшно неосторожен, что позволяет себе говорить так с другими; можно подумать, что ему приходилось иметь дело только с детьми и женщинами.

— Любезный Атос, возразил д’Артаньян, — я вами любуюсь, но в конце-концов мы все-таки были неправы.

— Как неправы! проговорил Атос. — Кому принадлежит воздух, которым мы дышим? Этот океан, на который обращены наши взоры? Песок, на котором мы лежали? Кому принадлежит письмо вашей любовницы? Разве кардиналу? Клянусь честью, этот человек воображает, что целый свет принадлежит ему одному; вы стояли перед ним что-то бормоча, одурелый, подавленный; можно было думать, что перед вами стояла Бастилия, и гигантская Медуза собиралась превратить вас в камень. Ну, скажите, быть влюбленным разве значить составлять заговоры? Вы влюблены в женщину, которую кардинал запрятал в тюрьму, вы хотите ее вырвать из рук кардинала; у вас идет игра с кардиналом, это письмо — ваш козырь; зачем вы покажете ваши карты противнику? Так не делается. Пусть он их отгадывает, в добрый час! Мы отгадали же его карты!

— Да, отвечал д’Артаньян, — все то, что вы говорите, Атос, совершенно верно.

— В таком случае ни слова больше о том, что только что произошло, и пусть Арамис продолжает читать письмо своей кузины с того места, на котором его прервал кардинал.

Арамис вынул письмо из кармана, трое друзей пододвинулись к нему ближе, а слуги снова сгруппировались около бутылок.

— Вы прочитали только одну или две строчки, начал д’Артаньян: — -так у ж начните сначала.

— Охотно, отвечал Арамис.

«Мой милый кузен, мне кажется, я решусь уехать в Стене, где моя сестра поместила нашу маленькую служанку в монастырь кармелиток; этот бедный ребенок покорился своей участи; она знает, что во всяком другом месте спасение её души будет подвергаться опасности и искушению. Впрочем, если наши семейные дела устроятся так, как мы того желаем, мне кажется, что она рискнет погубить свою душу и вернуться к тем, о которых она печалится, тем более, что она знает, что о ней постоянно думают. А пока она не очень несчастна: все, чего только она больше всего желает, — это получить письмо от своего возлюбленного. Я знаю, что этот товар не легко попадает через решетки монастыря, но, как я уже доказала вам, любезный кузен, я не слишком уж неловка и возьмусь за это поручение. Моя сестра благодарит вас за вашу постоянную добрую память о ней. Одно время она очень безпокоилась, но теперь несколько успокоилась с тех пор, как послала туда своего приказчика, чтобы не случилось чего-нибудь неожиданного.

«Прощайте, любезный кузен, давайте о себе известия как можно чаще, то есть каждый раз, как вы будете уверены, что письмо будет верно доставлено. Целую вас. Мария Мишон».

— О, как я вам обязан, Арамис! вскричал д’Артаньян. — Дорогая Констанция! наконец-то я имею о ней сведения! Она жива, она в монастыре, вне опасности, она в Стене! Где это Стене, Атос?

— В нескольких лье от границ Эльзаса, в Лорени; когда осада окончится, мы можем совершить прогулку в ту сторону.

— И надо надеяться, что это скоро случится, заметил Портос, — потому что еще сегодня утром повесили одного шпиона, который сказал, что лярошельцы питаются подвязками башмаков. Если предположить, что, съевши кожу, они примутся за подошвы, я не знаю, что же им после этого останется — разве приняться пожирать друг друга.

— Бедные глупцы! проговорил Атос, опоражнивая стакан чудного бордосского вина, которое в то время хотя и не имело за собой такой репутации, как теперь, но тем не менее было не хуже нынешнего, — бедные глупцы! как будто католичество не самое удобное и не самое приятное из всех вероисповеданий. А все-таки, прибавил он, прищелкнув языком, — они молодцы. Но что вы, чорт возьми, делаете, Арамис? продолжал Атос: — вы прячете это письмо в карман?

— Да, подхватил д’Артаньян, — Атос прав, его надо сжечь… Да если и сжечь его, кто знает, может быть кардинал обладает секретом добывать ответы из пепла

— Наверное так, сказал Атос.

— Но что вы хотите сделать с этим письмом? спросил Портос.

— Поди сюда, Гримо, приказал Атос.

Гримо повиновался.

— В наказание за то, что ты заговорил, мои друг, ты съешь этот клочек бумаги; затем, чтобы наградить тебя за услугу, которую нам окажешь, ты выпьешь стакан вина; вот возьми прежде письмо и разжуй его хорошенько.

Гримо улыбнулся и, устремив глаза на стакан, который Атос наполнил вином до краев, разжевал бумагу и проглотил ее.

— Браво, молодчина, Гримо! сказал Атос, — а теперь возьми это. Хорошо, можешь не благодарить.

Гримо молча проглотил стакан бордосского, но его глаза, поднятые к небу, говорили в продолжение всего этого причудного занятия таким языком, который хотя и без слов, но был очень выразителен.

— А теперь, продолжал Атос, — если только у кардинала не явится гениальная мысль распороть живот Гримо, я думаю, что мы можем быть почти спокойны.

А кардинал продолжал свою меланхолическую прогулку, бормоча себе в усы:

— Положительно необходимо, чтобы эти четыре человека стали моими.

Нужна расшифровка своей записи?

Лекции, интервью, совещания, аудиокниги для издательств — переведём в точный текст. Редактор прослушивает всю запись; стоимость и срок назовём до начала работы.