АУДИОБЮРО Telegram
Собор Парижской Богоматери · Виктор Гюго

Книга первая. V. Квазимодо

Глава 8 из 67≈ 11 мин чтения

В одно мгновение ока все было готово для осуществление мысли, поданной Копенолем. Как степенные буржуа, так и школяры принялись за работу. Местом, откуда должны были показываться гримасы, была избрана маленькая часовня, помещавшаяся насупротив мраморного стола, на другом конце залы. В изящной розетке над дверью этой часовни разбили одно из стекол, и таким образом получилось круглое отверстие; решено было, что из этого отверстие соискатели на титул папы будут показывать свои гримасы. Чтобы достать головою до отверстия достаточно было взобраться на две бочки, которыми откуда-то раздобылись, и которые кое-как были поставлены одна на другую. Условлено было, что каждый кандидат и каждая кандидатка (-- потому что можно было выбирать папу и женского пола) для сохранения большой цельности впечатления от предстоявших гримас, закроет себе лицо и спрячется в часовню вплоть до той минуты, когда настанет время показаться в отверстии розетки. Часовня мигом наполнилась желающими участвовать в этом своеобразном турнире и дверь за ними захлопнулась.

Копеноль с своего места на эстраде отдавал приказания и всем распоряжался. Между тем кардинал, который, не менее самого Гренгуара, был смущен всем этим эпизодом, воспользовался шумом и суетой, поднявшимися в зале, и вышел, под тем предлогом, что у него есть неотложные дела, да и вечерню скоро надо будет служить. Та самая толпа, на которую появление его в зале произвело такое сильное впечатление, теперь даже не заметила его ухода. От одного только Вильгельма Рима не ускользнуло бегство его высокопреподобия. Внимание же народа продолжало совершать свой круговорот на подобие той дуги, которую солнце описывает на небосклоне. Начав с одного конца залы, оно перенеслось на среднюю стену и, продержавшись там некоторое время, теперь уже очутилось на другом конце. И мраморный стол и эстрада, обитая парчей, в свое время сосредоточивали на себе все взгляды; теперь очередь была за часовнею Людовика XI. Всяким дурачествам теперь открывался полный простор. В зале никого более не оставалось кроме фламандцев и черни.

Началось состязание в гримасах. Первое лицо, которое показалось в отверстии над дверью часовни, вызвало своими вывороченными веками, своим ртом, разинутым на подобие пасти, своим лбом, сморщенным точно те сапоги à la hussarde, которые были в моде во времена Империи, -- раскаты такого неудержимого хохота, что Гомер принял бы эту чернь за богов. Но большая зала Дворца Правосудия всего менее походила в эту минуту на Олимп и бедный Юпитер Гренгуара сознавал это лучше, чем кто-либо. За первой гримасой последовала вторая, потом третья, и так далее. Взрывы хохота и топот ног, которыми публика выражала свое удовольствие, все усиливались. В этом зрелище было что-то одурманивающее, какое-то неотразимое обаяние, от которого голова шла кругом и о котором трудно дать понятие современному читателю, свыкшемуся с нравами наших салонов. Представьте себе целый ряд лиц, воспроизводящих поочередно все геометрические фигуры, от треугольника до трапеции, от конуса и до многогранника; все выражения, какия только могут появляться на человеческой физиономии, от гнева до сладострастия; все возрасты -- от морщин новорожденного младенца до морщин умирающей старухи; все порождения суеверной фантазии народов, от Фавна и до Вельзевула; все профили животных, от пасти дикого зверя и до птичьего клюва, от кабаньей головы и до морды. Представьте себе, что все уродцы, изваяния которых украшают парижский Новый мост {Pont-Neuf, название это, данное в свое время совершенно уместно, осталось как-бы в насмешку и до наших дней за самым старинным из мостов, перекинутых через Сену. Прим. пер. },-- что все эти страшные грезы, окаменевшия под резцом Жермена Пилона, вдруг ожили, зашевелились и поочередно уставляются на вас сверкающими глазами; представьте себе, что перед вами проходит целая вереница масок из венецианского карнавала; словом, представьте себе целый людской калейдоскоп.

Оргия все более и более принимала чисто-фламандский размах. Сам Теньер мог бы дать о ней лишь весьма неполное понятие. Вообразите себе, что с картины сражения Сальватора Розы сошли изображенные на ней фигуры и справляют вакханалию. В зале не было более ни школяров, ни послов, ни добропорядочных буржуа, ни мужчин, ни женщин, не было более ни Клопена Трульёфу, ни Жиля Лекорню, ни Мари Катрливр, ни Робена Пуспена. Все различия между людьми исчезли; все грани слились в одном, общем разгуле. Большая зала суда превратилась в какой-то сплошной громадный очаг цинизма и веселья; каждый рот разевался для крика; каждое лицо превращалось в гримасу; каждая фигура изгибалась в каррикатурных позах; и все это горланило и шумело изо всех сил. Странные рожи, поочередно скалившие зубы в отверстие розетки, играли роль горящих головней, подбрасываемых в пылающий костер, и от всей этой обезумевшей толпы выделялся, точно жар из горна, какой-то острый, пронзительный, свистящий шум, какое-то жужжанье, напоминавшее тот звук, который производят своим трением крылья насекомого.

-- Го, го! Чорт возьми!

-- Посмотри, какая рожа!

-- Эта никуда не годится!

-- Подавай нам другую!

-- Гильемета Можерпюи! Взгляни-ка на эту бычачью морду; ей только рогов недостает. Уж не муж-ли это твой?

-- А вот и еще лучше!

-- О, прах тебя побери! Что это за гримаса!

-- Та, та, та, -- да это называется плутовать! Ведь сказано, чтоб отверстие можно выставлять только лицо.

-- Уж эта безстыдница Перетта Кальбот. С неё все станется.

-- Ура, ура!

-- Ой, батюшки, задавили!

-- Вон, посмотрите, у этого молодца уши не пролезают в отверстие.

И т. д., и т. д.

Но надо отдать справедливость нашему приятелю Жегану. Среди этого шабаша, фигуру его все еще видно было на капители колонны, где он торчал точно юнга на стенговой мачте. Бесновался он чуть ли не больше всех. Рот его был широко раскрыт и из него вырывался визг, которого не было слышно не потому, чтобы его заглушал общий гвалта, а потому, вероятно, что он уже достиг того предела, за которым высокие ноты перестают быть уловимы для человеческого слуха, -- предела, который по Совёру обозначается двенадцатью тысячами колебаний в секунду, а по Био -- восемью тысячами.

Что касается Гренгуара, то он, оправившись от первого смущения, держался с достоинством. Он решился противупоставить ударам преследовавшей его судьбы несокрушимую твердость. "Продолжайте!" крикнул он в третий раз своим актерам, этим говорящим машинам, и затем стал расхаживать большими шагами перед мраморным столом. Минутами его разбирала охота пойти самому в часовню и просунуть голову в отверстие розетки, хотя бы ради того только, чтоб состроить гримасу этой неблагодарной черни. Но он поборол это желание. "Нет", разсуждал он сам с собою,-- "это было бы недостойно нас. Не надо мести! Будем бороться до конца. Велико могущество поэзии над сердцами народа. Я еще заставлю их вернуться к себе. Посмотрим, кто одержит верх: кривлянья, или изящная словесность?"

Увы! Он оставался единственным зрителем своего собственного произведения. Положение его было еще хуже, чем несколько минут тому назад. Теперь, оглядываясь на залу, он видел перед собой уже не профили, а спины.

Впрочем, нет, виноват. Терпеливый толстяк, к которому он уже ранее обращался за советом в критическую минуту, один из всего собрания стоял лицом к сцене. Что же касается Жискеты и Женарды, то они давно уже изменили поэту.

Гренгуар был до глубины души тронуть непоколебимою верностью своего единственного зрителя. Он подошел и заговорил с ним, слегка тряхнув его предварительно за руку, так как оказалось, что почтенный буржуа вздремнул, прислонясь к решетке.

-- Милостивый государь, начал Гренгуар, благодарю вас!

-- За что? спросил толстяк, позевывая, -- за что вы меня благодарите?

-- Я отлично понимаю, что на вас нагоняет скуку: это несносный этот шум, который мешает вам слушать мистерию. Но, будьте спокойны,-- ваше имя будет увековечено в потомстве. Позвольте узнать, как вас зовут?

-- Рено Шато, хранитель печати парижского суда Шатле, к вашим услугам.

-- Милостивый государь, проговорил Гренгуар, вы здесь единственный представитель муз.

-- Помилуйте, за что такие похвалы! отвечал хранитель печати суда Шатле.

-- Вы один, продолжал Гренгуар, съумели, как следует, слушать мое произведение. Как оно вам нравится?

-- Ничего, ничего, отвечал почтенный член судебного сословия,-- не дурно!

Гревгуару пришлось удовольствоваться этой похвалою, потому что в эту самую минуту разразилась такая буря рукоплесканий и криков, что разговор волей неволей надо было прекратить. Папа шутов был избран.

-- Ура! ура! ура! раздавалось со всех сторон.

И точно, изумительная рожа выглядывала в эту минуту из отверстие розетки. После всех пятиугольных, восьмиугольных и других рож, которые одна за другою высовывались в это отверстие, не удовлетворяя, однако, тому идеалу каррикатурности, который сложился во всех этих воображениях, опьяненных вакханалией, нужно было нечто недосягаемо безобразное, чтобы вызвать одобрение в толпе. Именно такая гримаса озаряла собою в эту минуту отверстие розетки. Сам Копеноль рукоплескал. Сам Клопен Трульефу, который перед этим принимал участие в состязании (-- а уж он-ли не обладал способностью придавать своему лицу какую угодно степень безобразия?) -- признал себя побежденным. Мы последуем его примеру. Мы не попытаемся дать понятие читателю о впечатлении, которое производил этот трехгранный нос и этот рот, имевший форму подковы; этот крошечный левый глаз с нависшей над ним щетиной рыжей брови, и этот правый глаз, совсем исчезавший под огромной бородавкой; эти неправильные и местами поломанные зубы, походившие на зубцы крепостной стены; эта растрескавшаяся губа, на которую один из зубов свешивался точно слоновий клык; этот раздвоенный подбородок и, главное, общее выражение этого чудовищного лица, -- выражение, представлявшее какую-то смесь удивления, лукавства и грусти. Пускай читатель сам возсоздаст все это в мечте, если может.

Одобрение было всеобщее. Все ринулись к часовне и счастливец, избранный папою шутов, был торжественно выведен оттуда. Но удивление и восторг только тут достигли своего апогея: то, что все приняли за гримасу, оказалось его природным лицом.

Вернее было бы сказать, что вся его наружность изображала из себя одну сплошную гримасу. Огромная голова, на которой торчком стояли рыжие волосы, на спине громадный горб, которому соответствовало искривление и спереди; строение ног и бедр, до такой степени несообразное, что они соприкасались только коленами, и, если смотреть на них спереди, представляли форму двух серпов, обращенных друг против друга и сложенных рукоятками вместе; огромные ступни, чудовищные кисти рук, и при всем том, что то говорящее о присутствии в этом уродливом теле силы, ловкости и мужества, как-бы на перекор закону, требующему, чтобы и сила, как красота, вытекала из гармонии частей. Таков был папа, которого избрали себе шуты.

Он походил на великана, которого переломили на несколько частей и затем склеили как попало.

Когда этот циклоп показался на пороге часовни, неподвижный, приземистый, почти одинаковых размеров как в длину, так и в ширину, толпа тотчас же узнала его по кафтану, усеянному серебряными колокольчиками и одна половина которого была фиолетовая, а другая красная; но еще более, чем одежда, его выдавало безобразие, не имевшее себе равного.

-- Да это Квазимодо звонарь! воскликнула толпа, -- Квазимодо горбун собора Парижской Богоматери,-- Квазимодо-кривоглазый,-- Квазимодо-колченогий! Ура! Ура!

Как видит читатель, у бедного урода не было недостатка в прозвищах, между которыми он мог выбирать любое.

-- Ну, беременные женщины, берегитесь! кричали школяры.

-- А также пускай остерегаются и те, которые еще только желают забеременеть, добавлял Жеган.

И женщины, точно, закрывали лицо руками.

-- У! какая мерзкая обезьяна! говорила одна из них.

-- Да еще, кроме того, и презлющая, подхватывала другая.

-- Это сам чорт во плоти, добавляла третья.

-- Я, к несчастью, живу по близости от собора Богоматери и каждую ночь слышу, как он разгуливает по водосточным трубам.

-- В компании с кошками.

-- Он вечно бродит по кровлям наших домов.

-- Он на нас напускает порчу через каминные трубы.

-- Намедни вечером он подошел к моему окошку и состроил мне рожу. Я подумала, что это мужчина и страх как испугалась.

-- Помяните мое слово, он бывает на шабашах ведьм. Раз он позабыл свое помело на кровле моего дома.

-- О, гнусная, горбатая образина.

-- О, пакостная душонка.

-- Тьфу, мерзость какая!

Что касается мужчин, то они, наоборот, были в восторг и рукоплескали.

Между тем предмет всех этих манифестаций, Квазимодо, продолжает стоять на пороге часовни, угрюмый, невозмутимый, и предоставлял желающим любоваться его особой.

Один из школяров (если не ошибаюсь Робен Пуспен) подошел к нему слишком близко и разсмеялся ему под нос. Квазимодо удовольствовался тем, что молча взял его поперег тела, за пояс, и отбросил на десять шагов, в толпу.

Копеноль, пораженный изумлением, приблизился к уроду.

-- Клянусь Богом! воскликнул он, такого восхитительного безобразия, как у тебя, я в жизнь свою не видал. Тебя не то что в Париже, а и в самом Риме не стыдно было бы избрать папой.

И говоря это, он весело положил ему руку на плечо. Квазимодо оставался неподвижен. Копеноль продолжал:

-- С таким молодцом, как ты, я, право, не прочь был бы пображничать, хотя бы это мне обошлось в целую дюжину новеньких, турских ливров {Турский ливр -- монета в 20 су. Прим. пер. }. Что ты на это скажешь?

Квазимодо не отвечал.

-- Да что ты, воскликнул чулочник, -- глух ты, что-ли?

Он, действительно, был глух.

Между тем, фамильярность Копеноля начинала ему надоедать и он вдруг обернулся к фламандцу с таким зловещим скрежетом зубов, что богатырь Копеноль попятился, точно бульдог перед кошкой.

Попятилась и остальная толпа под влиянием невольного уважения и страха, и вокруг странного этого существа образовалось пустое пространство, радиус которого имел по крайней мере пятнадцать шагов.

Какая-то старуха объяснила Копенолю, что Квазимодо глух.

-- Глух! воскликнул чулочник с своим грубовато-веселым фламандским смехом.-- Убей Бог мою душу! Да это просто образцовый папа!

-- Э, да я его узнаю, проговорил Жеган, решившийся, наконец, спуститься с своей капители, чтоб поближе разсмотреть урода, -- это звонарь моего брата, архидиакона. Здравствуй, Квазимодо!

-- Это не человек, а чорт какой-то! проговорил Робен Пуспен. еще почесываясь от своего паденья.-- На что это похоже: не успеет он вам показаться на глаза -- вы первым делом видите горб; вздумает пройтись -- оказывается колченогий; взглянет на вас -- одноглазый; заговорите вы с ним -- глухой! А что он делает с своим языком, этот Полифем?

-- Он может говорить, коли захочет, сказала старуха. Оглох он от звона колоколов, но он не немой.

-- Это в нем недостаток, заметил Жеган.

-- Жаль вот тоже, что у него одним глазом больше, чем следовало бы для полноты его уродства, добавил Робен Пуспен.

-- Ну нет, глубокомысленно возразил Жеган: кривоглазый урод гораздо более неполное существо, чем слепой. Он знает, чего ему недостает.

Между тем все нищие, лакеи и карманные воришки, купно со школярами, отправились торжественной процессией к шкафу судейских писцов, в котором хранилась картонная тиара и шутовская мантия, представлявшая пародию на папское облачение. Квазимодо, не сморгнув глазом и с какою-то горделивою покорностью, дал одеть себя в эти доспехи. Затем его усадили на пестро-разукрашенные носилки. Двенадцать членов братства шутов подняли носилки с папою на свои плечи и чувство какой-то горькой, презрительной радости изобразилось на угрюмом лице циклопа, когда он увидел у своих уродливых ног головы всех этих красивых, стройных людей с правильно развитыми членами. Шумная процессия оборванцев тронулась в путь, чтоб обойти, по установившемуся обычаю, внутренние галлереи Дворца Правосудия и затем уже совершить свое шествие по городским улицам и площадям.

Нужна расшифровка своей записи?

Лекции, интервью, совещания, аудиокниги для издательств — переведём в точный текст. Редактор прослушивает всю запись; стоимость и срок назовём до начала работы.