Книга девятая. I. Горячешный бредъ
Озвучка этой главы ещё готовится — главы озвучиваются по очереди.
Клода Фролло уже не было в соборе Богоматери, в ту минуту, когда приемный его сын так круто оборвал роковую петлю, затянутую рукою архидиакона вокруг шеи цыганки, петлю, в которую он и сам попался вместе с своей жертвой. Вернувшись в ризницу, архидиакон сорвал с себя облачение, бросил все принадлежности на руки изумленному причетнику и вышел на берег реки потайною дверью, проделанною в монастырских стенах. Кликнув перевозчика, лодка которого была причалена к мысу Террен, он переправился на левый берег Сены и там углубился в лабиринт гористых улиц университетского квартала. Шел он, сам не зная куда; на каждом шагу ему попадались кучки мужчин и женщин, весело спешивших к мосту св. Михаила, в надежде поспеть еще во-время, чтобы видеть, как будут вешать колдунью. Он шел бледный, растерянный, дико озираясь по сторонам и ничего не видя перед собою, точно ночная птица, которую толпа ребятишек спугнула и преследует среди белого дня. Он не сознавал ни где он находится, ни что с ним; не знал, грезит он, или бодрствует. Он шел, почти бежал вперед, сворачивая то в ту, то в другую улицу, подталкиваемый сзади Гревскою площадью, этою ужасною площадью, присутствие которой он чувствовал у с.ебя за спиною.
Так обогнул он гору св. Женевьевы и выбрался, наконец, из города воротами Сен-Виктор. Он продолжал бежать до тех пор, пока башни стены, окружавшей университетский квартал, и редкие дома предместья еще оставались на виду; когда он достиг такого места, где небольшой холм скрыл от него совсем этот ненавистный Париж, когда он мог вообразить себе, что сотни миль отделяют его от города и что он находится среди полей, среди пустыни,-- он остановился и вздохнул как будто свободнее. Тут страшные мысли стали тесниться у него в мозгу. Перед ним снова в ярком освещении выступил собственный его внутренний мир и он содрогнулся. Он вспомнил про эту несчастную девушку, которую он погубил и которая его погубила. Он проследил в воспоминании те два извилистые пути, которыми судьба вела и его и ее -- вплоть до той точки пересечения, где оба их существования столкнулись и разбились друг о друга. Явственно предстала ему мысль о безумии вечных обетов, о тщете целомудрия, науки, веры, добродетели. Он с каким-то ожесточенным наслаждением предавался этим дурным помыслам и, по мере того, как он погружался в них, он чувствовал, что в нем поднимается какой-то сатанинский хохот.
И когда он, вглядываясь в свою душу, увидел, как много места в этой душе было отведено страстям самою природою, он расхохотался еще с большею горечью. Он расшевелил в себе всю ту ненависть и все то озлобление, которыми было переполнено его сердце, и понял, холодным и проницательным пониманием медика, изследующого больного, что вся эта ненависть и злоба -- ни что иное, как извращенная любовь, он понял, что любовь, этот источник всех доблестей во всяком другом человеке, в католическом священнике порождает чудовищные дела, и что человек с его темпераментом, делаясь священником, превращается в демона. Он страшно захохотал и вдруг побледнел; перед ним выступили во всей своей наготе последствия его роковой страсти,-- этой убийственной, ядовитой, жестокой, безпощадной любви, которая одну из своих жертв привела к виселице, а другую -- к дверям ада. На долю Эсмеральды достался смертный приговор, а на его долю вечное проклятие.
И он снова захохотал, вспомнив, что Феб остался в живых, что, на зло всему, капитан здравствует, весел и доволен, обзавелся новым красивым мундиром и новой возлюбленной, с которой явился посмотреть как будут вешать прежнюю его возлюбленную. Изо всех тех существ, смерти которых он добивался, Эсмеральда была единственным существом, к которой он не питал ненависти, а именно она-то одна и не ускользнула от него. Мысль эта вызвала у него еще более изступленный хохот.
От капитана его мысль перешла к толпе, смотревшей на казнь и тут в нем шевельнулась какая-то дикая ревность. Ему вспомнилось, что вся эта толпа могла видеть ту, которую он любил почти обнаженною, в одной рубашке. Ломая руки думал он о том, что эта женщина, увидеть которую в полумраке, на одно мгновение, было бы для него верхом блаженства,-- была среди белого дня выставлена на показ населению целого народа в одежде, приличествующей только брачной ночи. Он плакал от бешенства над всеми этими тайнами, предназначенными для любви и которые теперь были профанированы, поруганы, обнажены и осквернены навсегда. Он плакал от бешенства, представляя себе все те взгляды, которые с нечистым вожделением впивались в эту плохо завязанную рубашку, представляя себе эту красавицу, эту девственную лилию, эту чистую чашу наслаждения, к которой сам он едва дерзнул бы подступиться с благоговейным трепетом,-- превращенною, так сказать, в общедоступный сосуд, из которого все отребье парижского населения, нищие, воры, лакеи, могли упиваться сообща безстыжим и безнравственным наслаждением.
Минутами он старался представить себе то счастье, которое он мог бы изведать на земле, если бы она не была цыганкой, а он -- священником, если бы Феба не существовало, а она любила его, Клода; он думал о той жизни безоблачного счастья и любви, которая могла бы быть его жизнью, думал о том, что и теперь, в эту самую минуту, есть же на земле счастливые пары, забывающия все на свете в долгой беседе под тенью померанцевых деревьев, на берегу ручья, озаренные лучами заходящого солнца, или кротким мерцанием звезд. Еслибы Богу было угодно и он тоже мог бы быть одним из этих счастливцев. Когда он раздумывал обо всем этом, сердце его переполнялось умилением и, в то же время, отчаяньем.
Она, везде она! Мысль эта преследовала его неотвязно, мучила его, терзала его мозг и точно когтями рвала его внутренность. Он ни о чем не сожалел, ни в чем не раскаивался; все то, что он сделал, он готов был сделать съизнова, еслибы ему представился выбор. Ему легче было видеть ее в руках палача, нежели в объятиях Феба. Но мучился он страшно, мучился до того, что минутами вырывал у себя пучки волос, чтобы посмотреть, не побелели ли они.
Была одна минута, когда ему вдруг пришло в голову, что, быть может, в это самое мгновение, отвратительная цепь, виденная им сегодня утром, сжимает эту тонкую, прелестную шею. При этой мысли изо всех пор его тела выступил холодный пот.
Была другая минута, когда он, смеясь над самим собою сатанинским смехом, сопоставил Эсмеральду, какою он увидел ее впервые,-- веселую, безпечную, нарядную, пляшущую, как бы носящуюся на крыльях и исполненную гармонии,-- с Эсмеральдою последнего дня, медленно поднимающеюся босиком, в одной рубашке и с веревкою на шее по крутым ступеням виселицы. Эти две картины так явственно обрисовались перед ним, что он вскрикнул от ужаса.
Пока внутри его бушевал этот ураган, опустошая, ломая, опрокидывая и вырывая с корнем все, чем когда-то жила его душа, кругом его природа продолжала жить своею жизнью. Он оглянулся. У ног его куры возились к кустах, отыскивая себе корм, золотистые букашки суетились в траве, греясь на солнышке; по голубому небу плыли сероватые хлопья облаков; на горизонте, в выемке холма, виднелся стройный черепичный шпиль аббатства св. Виктора; мельник горы Копо, посвистывая, смотрел на свою мельницу, неутомимо махавшую крыльями. При виде всей этой деятельной, правильной и мирной жизни, проявлявшейся вокруг него в безчисленных формах, ему сделалось больно и он снова обратился в бегство.
Так блуждал он по полям вплоть до вечера. Это бегство от природы, от жизни, от самого себя, от человека, от Бога,-- словом от всего,-- продолжалось целый день. Иногда он бросался ничком на землю и вырывал ногтями молодые стебли хлебов. Иногда он останавливался посреди пустынной улицы какой нибудь деревушки; мысли, кружившияся у него в мозгу, были до такой степени нестерпимы, что он хватался за голову обеими руками и готов был сорвать ее у себя с плеч и размозжить о камни дороги.
К вечеру, когда солнце уже садилось, он снова попробовал дать себе отчет в том, что с ним делается, и убедился, что близок к сумасшествию. Буря, не перестававшая бушевать в его душе с той самой минуты, когда он потерял надежду и желание спасти цыганку,-- буря эта, говорим мы, не оставила в его сознании ни одной здравой идеи, ни одного понятия, которое не было-бы опрокинуто. Разсудок его был повергнут в прах, почти уничтожен. Только два образа явственно обрисовывались в его уме: Эсмеральда и виселица. Все остальное потонуло во мраке. Эти два образа, так близко придвинувшиеся один к другому, представлялись ему ужасающей группой; и чем более он сосредоточивал на них свои последние остатки внимания и мысли, тем более возрастал контраст между ними; первый из этих образов представлялся ему все более и более, изящным, обаятельным, прекрасным и лучезарным, а второй становился все отвратительнее и страшнее. Под конец Эсмеральда стала представляться ему звездою, а виселица -- какой-то огромной, костлявой рукою.
Достоин замечания тот факт, что за все время этой пытки ему ни разу не пришла серьезно в голову мысль о смерти. Ужь такова была натура этого злополучного человека. Он был привязан к жизни,-- быть может просто потому, что по ту сторону гроба он видел перед собою ад.
Между тем начинало уже смеркаться. Смутный инстинкт живого существа подсказывал ему, что пора вернуться. Ему казалось, что он далеко забрался от Парижа, но, осмотревшись, он увидел, что только обогнул ограду университета. Колокольня церкви св. Сульпиция и три высокие шпиля церкви Сен-Жермен-де-Пре виднелись с правой стороны горизонта. Он пошел в этом направлении. Когда до слуха его донесся оклик вооруженной монастырской стражи из-за зубчатых стен Сен-Жерменского аббатства, он свернул в сторону и пошел тропинкой, извивавшейся между мельницей аббатства и больницею для прокаженных, устроенной в предместьи; несколько минут спустя он добрался до границы Pré aux Clercs. Этот луг славился буйствами, которые на нем то и дело происходили как ночью, так и днем. Бедные Сен-Жерменские монахи иначе не называли его как "гидрой:" Quod monachis Sancti Gennani pratensis hydra fuit, clericis nova semper dissidorium capita suscitantibus. Архидиакон побоялся встретиться тут с кем нибудь. Его пугало всякое человеческое лицо. Он именно из-за этого обогнул университет и оставил в стороне Сен-Жерменское предместье. Ему хотелось как можно позднее вернуться в город. Поэтому он пошел вдоль окраины Pré aux Clercs, свернул на безлюдную тропинку, отделявшую это гульбище от церкви Dieu Neuf, и добрался таким образом до берега реки. Тут Клод нашел лодочника, который за несколько денье согласился перевезти его на тот безлюдный мыс, на котором мы уже побывали вместе с Гренгуаром и который врезался в реку далее королевских садов, параллельно с островом Плотовщика.
Однообразное покачиванье лодки и плеск воды повергли злополучного Клода в состояние, похожее на усыпление. Когда лодочник удалился, он продолжал стоять на берегу, тупо глядя перед собою. Все предметы как будто колебались перед ним, колебание эти все более и более усиливались и принимали характер какой-то фантастической пляски. Утомление, вызванное сильными нравственными страданиями, нередко порождает этого рода галлюцинацию.
Между тем солнце село за высокой Нельской башней. Наступили сумерки и небо и вода приняли белый цвет. Между этих двух светлых пространств правый берег Сены, на который был устремлен взгляд архидиакона, вырезался темною массою, которая, постепенно съуживаясь, исчезала в тумане дальнего горизонта тонкою, заостренною полосою. Берег этот весь был застроен домами, от которых видны были только темные силуэты, резко обрисовывавшиеся на светлом фоне неба и воды. Там и сям в окнах начинали зажигаться огни, светившиеся точно угольки в темноте. Этот громадный черный обелиск, изолированный таким образом между двумя белыми пеленами неба и реки и очень широкий в этом месте, производил на Клода какое-то странное впечатление, подобное тому, которое испытывал бы человек, лежа на спине у подножия Страсбургской колокольни и глядя на громадный шпиль, теряющийся над его головою в полумраке вечернего неба. Только тут человек стоял на ногах, а колокольня лежала. Но так как река, отражая небо, сливала в одно и ту бездну, которая была наверху, и ту, которая была внизу, то громадный перешеек, изображаемый берегом, который тянулся между этими двумя безднами, казалось, так же смело устремлялся в пространство, как шпиль любого собора, и производил совершенно тождественное впечатление с вышеописанным. Впечатление это было даже сильнее и оригинальнее: то была, точно, Страсбургская колокольня, но Страсбургская колокольня, имевшая два лье в высоту, нечто неслыханное, гигантское, недоступное измерению. Такого здания с тех пор, как мир стоит, еще не видывал человеческий глаз; то была новая вавилонская башня. Дымовые трубы домов, зубцы стен, резные фронтоны кровель, шпиль церкви Августинцев, Нельская башня,-- все эти выступы, образовавшие зазубрины на силуэте гигантского обелиска, усиливали заблуждение, представляясь глазу причудливой и богатой резьбою, покрывавшею стены здания. Клод, которого состояние его духа предрасполагало ко всевозможным галлюцинациям, вообразил себе, что видит во очию колокольню ада; тысячи огней, мерцавшия во всех этажах этой страшной колокольни, казались ему проблесками той геены, которая пылала внутри здания. Человеческие голоса и разу личные другие звуки, доносившиеся до него с противоположного берега, звучали в его ушах точно вопли и визг грешников и демонов. Ему стало страшно. Он заткнул уши, чтоб не слышать, повернулся спиною, чтоб не видеть, и поспешными шагами удалился от ужасающого видения. Но видение было внутри его самого.
Когда он выбрался на городские улицы, прохожие, толкавшиеся при свете, который падал из окон лавок, казались ему какими-то привидениями, безостановочно снующими вокруг него взад и вперед. В ушах у него раздавался какой-то странный грохот, самые необычайные фантастическия представления кружились у него в голове. Он не видел ни домов, ни мостовой, ни экипажей, ни мужчин, ни женщин:-- перед ним был какой-то хаос предметов неопределенной формы, которые расплывались и сливались друг с другом. На углу улицы ла-Барильери была бакалейная лавка, навес которой, по обычаю, существовавшему с незапамятных времен, был убран по краям жестяными кольцами, а из этих колец свешивались вниз свечи, сделанные из дерева; ветер раскачивал их и они, ударяясь друг о друга, производили звук, подобный кастаньетам. Клоду показалось, что это стучат кости повешенных на Монфоконской виселице.
-- Да! пробормотал он,-- ночной ветер толкает их друг на друга и смешивает звон их цепей со стуком их скелетов. И она, может быть, там, между ними.
Он и сам не знал хорошенько, куда он шел. Вскоре он очутился у моста св. Михаила. В окне одного дома, в нижнем этаже, горел свет. Он приблизился к этому дому. Сквозь стекла, покрытые заплатами, он увидел невзрачную комнату, которая пробудила в нем какое-то смутное воспоминанье. В этой комнате, тускло освещенной небольшою лампой, сидел молодой человек с белокурыми волосами, свежим и веселым лицом, и, покатываясь со смеху, обнимал молодую девушку, наряд которой отзывался какою-то нахальною щеголеватостью. У лампы сидела за прялкою старуха и пела дрожащим голосом. Так как молодой человек не постоянно смеялся, то обрывки её песни доносились до Клода. Это было что-то непонятное и ужасное. Вот что пела старуха.
Grève, aboie, Grève, grouille!
File, file, ma quenouille,
File sa corde au bourreau,
Qui siffle dans le préau.
Grève, aboie, Grève, grouille!
La belle corde de chanvre!
Semez d'Issy jusqu à Vanvre,
Du chanvre et non pas du blé.
Le voleur n'a pas volé
La belle corde de chanvre.
Grève, grouille, Grève, aboie!
Pour voir la fille de joie
Pendre au gibet chassieux
Les fenêtres sont des yeux.
Grève, grouille, Grève, aboie! *)
*) "Грева, лай, Грева, киши кишмя! Пряди, пряди, моя прялка, пряди веревку для палача, что посвистывает на лужку. Грева, лай, Грева, киши кишмя! Ах ты веревочка моя конопляная! Сейте коноплю от Неси до Ванира, сейте коноплю, а не хлеб! Вор не украл тебя, веревочка моя конопляная! Грева, киши кишмя, Грева, лай! Девка гулящая висит на виселице с гнилой перекладиной, а окна крутом глядят на нее, словно очи. Грева, киши кишмя, Грева, лай!" Пр. перев.
В перерывах между этими куплетами юноша смеялся и ласкал сидевшую возле него молодую девушку. Старуха с прялкою была -- Фалурдель; молодая девушка была -- проститутка, а юноша был -- брат Клода, Жеган!
Архидиакон продолжал смотреть в окно; не все ли равно ему было, что это зрелище, что другое?
Он увидел, что Жеган встал с своего места, подошел к другому окну, находившемуся в противуположной стене, отворил его и, бросив взгляд на набережную, вдоль которой мерцали огни в безчисленных окнах, проговорил, захлопывая окно.
-- Однако, канальство! стемнело совсем. Добрые люди зажигают свечи в домах, а Господь Бог -- звездочки на небе.
Затем Жеган снова подсел к проститутке, разбил бутылку, стоявшую на столе, и воскликнул:
-- Ведь ишь ты, подлая! уж опорожнилась! А денег у меня больше нет. Слушай, Изабо, -- я тогда только похвалю Юпитера, когда он превратит твою белую грудь в пару черных бутылок, которые будут источать бонское вино, чтоб я мог упиваться им денно и нощно.
Эта чудесная шутка разсмешила проститутку, а Жеган вышел на улицу.
Клод едва успел броситься ничком на землю, чтобы брат не встретился с ним, не заглянул ему в лицо и не узнал его. По счастью, на улице было темно и школяр, к тому же, был пьян. Он однако заметил фигуру архидиакона, лежавшую на мостовой, в грязи.
-- Ого! проговорил он,-- видно погулял таки человек в свое удовольствие!
Он потрогал ногою Клода, который продолжал лежать, притаив дыханье.
-- Пьян, как стелька! заметил Жеган.-- Ишь ведь как нализался! Точно пиявка, отвалившаяся от винной бочки.-- Э, да у него волос нет на голове! продолжал он, нагибаясь,-- старик, значит. Fortunate senex {Счастливый старец! Прим. перев. }!
Затем Клод услышал, что он удаляется, разсуждая с самим собою:
-- А все-таки благоразумие -- хорошая вещь и я завидую моему братцу архидиакону, что он такой мудрец и что деньги у него всегда водятся.
Архидиакон встал и бегом направился к собору Богоматери, громадные башни которого вставали перед ним во мраке из-за кровель домов.
Когда он, едва переводя дух, достиг площади перед собором, им вдруг овладела робость, он попятился и у него не хватило духа взглянуть на роковое здание.
-- О, пробормотал он, неужели правда, что все это происходило здесь, не далее, как утром нынешнего дня?
Он однако пересилил себя и взглянул на церковь. Фасад собора стоял темною массою, а за ним мерцало звездами ночное небо. Серп месяца, незадолго перед этим отделившийся от горизонта и поплывший ввысь, стоял в эту минуту как раз над правою башней и казался какой-то лучезарной птицей, присевшей на резной баллюстрад на вершине башни.
Монастырския ворота были заперты, но архидиакон всегда носил при себе ключ от той башни, где находилась его лаборатория. Он воспользовался этим ключем, чтоб проникнуть в церковь.
Внутри церкви было темно и тихо, точно в глубине пещеры. По большим теням, спускавшимся точно пологи с потолка, Клод узнал траурную драпировку, которую еще не успели убрать после утренней церемонии. Большой серебряный крест обрисовывался во мраке, как бы усеянный множеством отдельных светящихся точек, и казался млечным путем этой гробовой ночи. Продолговатые окна хоров выглядывали из-за черной драпировки своею верхнею, стрельчатой частью и расписные стекла их, сквозь которые пробивался луч луны, отливали лишь неопределенными цветами ночи; такие оттенки фиолетового, синего и белого цвета можно встретить только на лице мертвецов.
Архидиакону эти бледные, заостренные верхушки окон, видневшияся вокруг хоров, показались митрами епископов, мучившихся за свои грехи в аду. Он закрыл глаза, и когда открыл их снова, то ему представилось, что эти бледные лица его обступили и смотрят на него.
Он пустился бежать по церкви. Но тут ему показалось, что вся церковь дрожит, шевелится, живет, каждая толстая колонна казалась ему огромною звериною лапою, бившею по земле своей каменной ступнею. Сам собор превратился в какого-то фантастического слона, который пыхтел и шел вперед; колонны служили ему ногами, башни заменяли хобот, а траурная драпировка была чепраком.
Таким образом лихорадочный бред, или безумие, овладевшее несчастным, дошло до такой степени, что внешний мир превращался для него в какой-то видимый, осязаемый апокалипсис, полный ужасающих образов.
На одно мгновение однако ему стало легче. За одной из колон он заметил красноватый свет; он побежал по направлению к этому свету, обрадовавшись ему, как спасительной звезде. То была лампада, горевшая денно и нощно перед решеткой, за которой лежал общественный молитвенник собора. Он жадно набросился на этот молитвенник в надежде найти в нем какое нибудь изречение, которое его ободрит и утешит. Молитвенник оказался раскрытым на книге Иова и блуждающий взгляд Клода упал на следующее место:
"И некий дух пронесся пред лицом моим, и я ощутил легкое дуновение и волосы на голове моей стали дыбом".
Прочитав эти зловещия слова, он почувствовал тоже, что испытал бы слепой, который укололся бы о поднятую им палку. Колени у него подкосились и он опустился на каменные плиты пола, думая о той, которая умерла в этот самый день. В мозгу у него носились такие чудовищные призраки и голова его была полна таким чадом, точно под черепом у него сперлись все испарения ада.
Повидимому он долго оставался в этом положении, ни о чем более не думая, подавленный и неспособный оказывать никакого сопротивления мучившему его демону. Наконец, он немного оправился. Ему пришло на мысль искать убежища в башне, близ верного своего Квазимодо. Он поднялся на ноги и так как ему страшно было идти в потемках, то он взял лампадку, горевшую перед молитвенником. Поступая таким образом, он совершал святотатство, но ему было не до того, чтобы останавливаться перед такими пустяками.
Он медленно поднялся по лестнице одной из башен, дрожа от тайного страха; зараза этого страха вероятно сообщилась и тем немногим прохожим, которые в этот час были на площади и видели таинственный свет лампады, поочередно показывавшийся в просветах всех этажей и поднимавшийся на вершину колокольни.
Вдруг в лицо ему пахнуло прохладой. Он достиг в эту минуту двери самой верхней галереи. На дворе было холодно. По небу неслись облака, белые хлопья которых набегали друг на друга и напоминали льдины, несущияся по реке зимою. Серп месяца, нырявший среди облаков, казался кораблем, прокладывающим себе путь среди этих воздушных льдин.
Клод опустил глаза и с минуту смотрел сквозь решетку из низеньких колон, которая соединяет обе башни, на безмолвную толпу городских кровель, окутанных дымкою тумана; эти безчисленные остроконечные кровли, плотно жавшияся друг к другу и казавшияся такими маленькими с высоты, напоминали волны моря в тихую летнюю ночь.
Луна слабо светила и этот свет придавал и земле и небу какой-то пепельный отлив.
В эту минуту раздался какой-то дрожащий и надтреснутый звук. То башенные часы били полночь. Священнику вспомнился полдень этого дня: все те же двенадцать ударов.
-- А теперь она, должно быть, совсем похолодела, проговорил он чуть слышно.
Вдруг, налетевшим порывом ветра задуло его лампу и почти в то же мгновение он увидел, что на противуположном углу башни показалась какая-то тень, белая фигура, похожая на женщину. Он затрепетал. Рядом с этой женщиной шла маленькая коза, блеянье которой слилось с последним ударом часов.
У него хватило сил разглядеть эту женщину. То была она.
Лицо её было бледно и угрюмо. Волосы падали ей на плечи так же, как и по утру. Но веревки на шее не было и руки её были развязаны. Она была свободна: смерть ее освободила.
На ней была белая одежда и белое покрывало на голове.
Она шла к нему, медленными шагами, обратив глаза к небу. Сверхъестественная коза шла за нею. Он почувствовал, что превращается в камень и слишком тяжел, чтоб бежать. При каждом шаге, который она делала вперед, он пятился назад; у него хватало сил только на это. Таким образом он снова очутился под темными сводами лестницы. Он весь леденел при мысли, что, быть может, и она последует сюда за ним. Если бы это случилось, он тут же бы умер от ужаса.
Она действительно подошла к двери, которая вела на лестницу, постояла с минуту, пристально вперив глаза в темноту, но не замечая, повидимому, священника, и прошла мимо. Она показалась ему выше ростом, чем была при жизни; луна просвечивала сквозь её белое платье; он слышал, как она дышет.
Когда она удалилась, он стал спускаться с лестницы такими же медленными шагами, какими двигалось привидение. Он и сам казался себе привидением; глаза его смотрели дико и неподвижно вперед, волосы на голове поднимались стоймя, руки продолжали держать потухшую лампу. Все время,-- пока он спускался по ступеням лестницы, извивавшейся винтом, он явственно слышал голос, хохотавший над самым его ухом и твердивший:
"И некий дух пронесся пред лицом моим и я ощутил легкое дуновенье и волосы на голове моей стали дыбом".