Книга восьмая. IV. Lasciate ogni speranza
Озвучка этой главы ещё готовится — главы озвучиваются по очереди.
В средние века каждое, вполне законченное здание должно было занимать в глубине земли почти столько-же места, сколько оно занимало на её поверхности. Каждый дворец, каждая крепость, каждая церковь, если только они не были построены на сваях, как Собор Парижской Богоматери, имели всегда двойное дпо. В соборах, под верхней церковью, залитой светом и денно и нощно оглашаемой звуками органа и звоном колоколов, помещалась другая, подземная церковь, низкая, темная, таинственная и как-бы слепая. Во дворцах и крепостях, это подземное здание было тюрьмою, иногда также и могильным склепом, иногда же и тем и другим вместе. Величественные эти здания, способ возникновения и произрастания которых был уже объяснен нами в другом месте этой книги, имели не просто фундаменты, а, так сказать, корни, которые разветвлялись в земле в виде комнат, лестниц, галлерей, столь же многочисленных, как и в верхнем сооружении. Таким образом, церкви, дворцы и крепости представлялись как-бы зарытыми по пояс в землю. Подвалы здание были своего рода особым зданием, отличавшимся от верхнего только тем, что в него надо было спускаться, вместо того, чтобы подниматься; подземные этажи относились к массе этажей, высившихся над ними на поверхности земли, совершенно так же, как опрокинутое отражение гор и деревьев в воде относится к горам и деревьям, высящимся на берегу.
В Бастилии св. Антония, в Парижском Дворце Правосудия, в Лувре, эти подземные здание служили темницами. Этажи этих темниц, по мере углубления в землю, все более и более съуживались и становились мрачнее. Они представляли нечто в роде наслоений, в которых различные оттенки ужаса располагались в порядке правильной постепенности, сгущаясь к низу. Дант распланировал свой ад по этому образцу, и точно, лучшого образца он не мог найти. Эти тюрьмы в форме воронок обыкновенно заканчивались узким дном, откуда уже дальнейшого хода никуда не было. Это-то дно воронки, эту-то безвыходную преисподнюю, Дант отвел в обиталище своему Сатане, а общество помещало туда приговоренных к смерти. Раз горемычное существо было погребено в этом каменном мешке,-- прощай, воздух, свет, жизнь, -- прощай "всякая надежда!" -- отсюда был один только выход -- на виселицу или на костер. Иногда, впрочем, жертву оставляли догнивать в подземельи за-живо; на языке человеческого правосудия это называлось "забывать". Осужденный чувствовал, что над головою его тяготеют, отделяя его от остальных людей, целые груды камней и целые отряды тюремщиков; вся массивная твердыня тюрьмы представляла как-бы один громадный сложный замок, под которым человек был отрезан от остального мира.
В один из этих каменных мешков, а именно в одну из тех безвыходных oubliettes {Oubliette -- от слова oublier, забывать,-- характерный термин, которым в средние века обозначались подобные места заточения. Прим. перев. }, которые были устроены Людовиком Святым в подземельях Турнель, заточили Эсмеральду, после произнесенного над нею смертного приговора; ее придавили всею грузною массою Дворца Правосудия, вероятно, из опасения, чтобы она как нибудь не убежала.
По истине, и судьба, и общество, напрасно так усердствовали. Вовсе не нужно было такой роскоши несчастья, чтоб сломить слабое созданье.
Она сидела в этой кромешной тьме, погребенная, замурованная в ней за-живо. Если-бы из тех людей, которые любовались ею, когда она смеялась и плясала при свете солнечного дня, кто нибудь мог увидеть ее в этом состоянии, увидевший содрогнулся-бы. Холодная, как ночь, как смерть, сидела она, скорчившись, как бы сломленная пополам и раздавленная тяжестью опутывавших ее цепей; волосы её повисли безжизненно; в них уже не играл более вольный ветер; до слуха её не доносилось более ни одного человеческого звука, в глазах не отражалось ни одного луча света. Возле неё была поставлена кружка с водою и лежал кусок хлеба, под него было набросано немного соломы, а сквозь солому просачивалась вода из лужи, образовавшейся от капели, которая постоянно падала со стен; она сидела без движения, почти без дыхания и даже страдания уже более не чувствовала. В уме её, правда, проносились различные образы и представления: сначала Феб, солнце, полдень, улицы Парижа, пляска под открытым небом, рукоплескание толпы, сладостная любовная болтовня с офицером,-- а там, священник, кинжал, кровь, пытка, виселица; все это мелькало перед нею то как очаровательное видение, то как страшный кошмар. Но впечатления, которыми все это отзывалось в ней, были как-то смутны: порой ей казалось, что она борется с чем-то безформенным и ужасным, порой ей чудилось, что да неё доносится какая-то дальняя музыка, звучавшая там, на поверхности земли, и замиравшая чуть слышным отголоском на той глубине, куда заточили несчастную. С тех пор, как-она очутилась в этом подземельи, для неё уже более не существовала разница между бодрствованьем и сном; в этом склепе она не могла отличит сон от действительности, день от ночи. Все это перепуталось, стушевалось и лишь какими-то смутными обрывками носилось в её мыслах. Она ничего более не чувствовала, ни о чем не думала, ничего не сознавала, много, много, если она еще сохранила способность грезить. Никогда еще живое существо не было так близко к небытью.
Среди окоченения и холода, овладевшого ею и превращавшого ее почти в камень, она едва обращала внимание на стук трапа, открывавшагося два или три раза где-то над её головою; ни одного луча света не проникало при этом в темницу, но чья-то рука бросала ей в отверстие корку черного хлеба. А между тем это периодическое посещение тюремщика было последним соприкосновением её с миром живых людей. Слух её механически останавливался на одном только впечатлении:-- над самой головой её сырость просачивалась сквозь растрескавшиеся камни свода и от этих сводов, через равномерные промежутки времени, отделялась капля воды; узница тупо прислушивалась к шуму этой капли, падавшей в луйсу, которая образовалась на полу, возле самого её ложа.
Эта капель одна нарушала мертвую неподвижность всего окружающого; она одна отмечала ход времени для узницы, она была единственным звуком, доносившимся до слуха последней изо всего того разнообразия звуков, которыми оглашается поверхность земли.
Впрочем, было еще одно впечатление, имевшее к ней доступ в этой темной и грязной клоаке: по временам она чувствовала, как что-то холодное пробегает у неё по руке, или но ноге, -- и это заставляло ее содрогаться.
Сколько времени провела она таким образом?-- Она этого не могла сказать. Помнила она только, что где-то, над кем-то был произнесен смертный приговор, потом ее унесли и она очнулась в потемках, среди гробового молчания и вса окоченевшая. Она попробовала проползти на руках; тогда железные кандалы, охватывавшие её ноги у щиколодки, впились ей в тело и цепи зазвенели. Она ощупью узнала, что кругом её смыкается глухая стена, что под нею -- каменная плита, залитая водою и что на эту плиту брошена вязанка соломы. В темнице не было ни лампы, ни отдушины, в которую мог-бы проникнуть свет. Она опустилась на эту солому и иногда, чтоб переменить положение тела, садилась на последнюю ступеньку каменной лестницы, находившейся тут-же. Сначала она было вздумала измерять время, так безотрадно тянувшееся для неё, по стуку падающих капель воды, но вскоре эта работа, которую приискал себе её больной ум, оборвалась сама собою, оставив ее в полном оцепенении.
Наконец, в один из этих дней, или в одну из этих ночей (полдень был так же черен, как и полночь, в этой могиле) она услышала над своей головою более громкий стук, нежели тот, который производил тюремщик, приносивший ей хлеб и воду. Она подняла голову и увидела красноватый луч, проникавший сквозь щели двери, которою замыкался трап, проделанный в своде потолка. В ту же минуту послышался звук отодвигаемого тяжелого железного засова, дверь трапа со скрипом повернулась на своих заржавевших петлях и узница увидела фонарь, руку, державшую его, и нижнюю часть тела двух людей, так как дверь была слишком низка и не позволяла ей разглядеть их головы. Свет так резко ударил ей в глаза, что она принуждена была их закрыть.
Когда она снова раскрыла глаза, дверь была затворена, фонарь стоял на одной из ступенек лестницы, а перед нею стоял какой-то человек; другая же фигура, мелькнувшая в отверстие трапа, исчезла. Посетитель был укутан в черный плащ, ниспадавший ему до самых пяток; лицо его было закрыто капюшоном того же цвета. Вся особа его исчезала в этой одежде. Он производил впечатление длинного стоячого черного савана, под которым что-то шевелилось. Девушка в продолжении нескольких минут пристально смотрела на этот призрак. Ни он, ни она не говорили ни слова. Они походили на две статуи, поставленные друг против друга и измеряющия одна другую глазами; казалось, два только предмета жили в этом подземельи: светильня фонаря, трещавшая и горевшая неровно в сыром воздухе, да вода, капавшая со свода и примешивавшая к порывистому треску светильни свое мерное, однообразное шлепанье; при каждой капле, падавшей в лужу, свет фонаря, отражавшийся в маслянистой жидкости, дрожал в концентрических кругах, рябью разбегавшихся по поверхности лужи.
Наконец узница первая нарушила молчание.
-- Кто вы такой? спросила она.
-- Священник.
Слово это и голос, которым оно было произнесено, заставили ее вздрогнуть.
Священник продолжал, как-то глухо и неявственно выговаривая слова.
-- Вы приготовились?
-- К чему?
-- К смерти.
-- А-а! протянула она, -- а скоро это будет?
-- Завтра.
Голова её, поднявшаяся было с выражением радости, снова упала на грудь.
-- Как долго еще ждать! пробормотала она.-- И чего бы им стоило сегодня?!
-- Так вы очень несчастны? спросил священник, помолчав.
-- Мне очень холодно, отвечала она.
При этом она обхватила пальцы ног руками, как то делают обыкновенно несчастные, продрогшие люди; то же самое движение видели мы и у затворницы Роландовой башни. Зубы её стучали.
Священник повидимому окинул взглядом темницу из-под своего капюшона.
-- Без света! без огня! в воде!-- Это ужасно, пробормотал он.
-- Да, отвечала она, с тем удивленным выражением, которое придает людям несчастье. Дневной свет создан для всех; зачем же мне дают одну только ночь?
-- Знаете ли, за что вы здесь? спросил священник после нового молчанья.
-- Я, кажется, знала это, проговорила она, проводя своими похудевшими пальцами по бровям, как бы в помощь усилию своей памяти,-- но теперь я забыла.
Вдруг она заплакала как ребенок.
-- Я не хочу здесь оставаться, милостивый государь! Мне здесь холодно и страшно, тут какие-то звери бегают по моему телу.
-- Так идите же за мною.
И, сказав это, священник взял ее за руку. Несчастная продрогла до мозга костей, и все-таки она почувствовала холод от прикосновения этой руки.
-- О, проговорила она, рука ваша холодна, как смерть. Кто вы такой?
Священник приподнял свой капюшон. Она взглянула на него. То было то самое зловещее лицо, которое давно уже ее преследовало,-- та самая голова демона, которая мелькнула перед ней на одно мгновение у старухи Фалурдель над обожаемой головою Феба, тот самый взгляд, сверканье которого она в последний раз видела рядом со сверкающим кинжалом.
Появление этого человека, который всегда приносил ей с собою беду и который был причиною всего сцепления несчастий, обрушившихся на нее и завершившихся смертным приговором, заставило ее очнуться от оцепенения. Покров тумана, сгустившийся над её памятью, как будто вдруг разодрался. Все подробности её злоключений, начиная с ночной сцены у старухи Фалурдель, и до приговора, произнесенного в зале суда, вдруг ожили и встали перед нею не в виде смутного воспоминания, как до сих пор, а отчетливо, до грубости резко, животрепещущия и грозные.
Образ человека, стоявшого перед нею, разом вызвал все эти полузабытые воспоминания, изгладившияся под гнетом черезмерного страдания; они выступили подобно тому, как на белой бумаге, поднесенной к огню, выступают буквы, начертаипые на ней химическими чернилами. Ей показалось,-что все раны её сердца раскрылись разом и что из них сочится кровь.
-- Ах! воскликнула она, закрыв глаза руками и дрожа всем телом, -- это тот священник!
Руки её безпомощно опустились и она осталась в сидячем положении, с опущенной головою и с глазами устремленными в землю; она молчала и продолжала дрожать всем телом.
Священник смотрел на нее взглядом коршуна, который долго носился в высоте над бедным жаворонком, скрывшимся в хлебах, долго описывал полетом своих мощных крыльев постепенно съуживающиеся круги, и вдруг, с быстротою молнии, устремился на свою добычу и чувствует, как она трепещет и бьется у него в когтях.
Она забормотала чуть слышным голосом:
-- Доканчивайте, доканчивайте! скорее, последний удар!-- И она с ужасом опускала голову между плеч, точно овца, ожидающая удара обухом, которым должен пришибить ее мясник.
-- Так я вам внушаю ужас? проговорил он наконец.
Она не отвечала.
-- Скажите, я вам внушаю ужас? спросил он снова.
По губам её пробежала судорга, похожая на улыбку.
-- Вот как! проговорила она, -- палач еще издевается над осужденным! Сколько месяцев этот человек преследовал меня, угрожал мне, пугал меня! Без него, Боже мой, как я могла бы быть счастлива! Это он вверг меня в бездну. О Господи! это он убил... да, он убил его, моего Феба!..-- Тут она разразилась рыданьями и, подняв глаза на священника, продолжала:-- О гнусное существо! Кто же ты, наконец? Что я тебе сделала? За что ты меня так ненавидишь? Отвечай же, что ты имеешь против меня?
-- Я тебя люблю! вскрикнул священник.
Она вдруг перестала плакать и уставилась на него безсмысленным взглядом. А он упал перед ней на колени и пожирал ее глазами, горевшими как уголья.
-- Слышишь ли, я люблю тебя! крикнул он еще раз.
-- Какая любовь! проговорила несчастная содрогаясь.
-- Любовь грешника, обреченного геенне огненной, промолвил он.
Оба молчали несколько минут, подавленные тяжестью того, что они испытывали, каждый с своей стороны; он казался обезумевшим, она же впала в отупение.
-- Слушай, начал, наконец, священник, к которому вдруг вернулось какое-то странное спокойствие:-- ты сейчас все узнаешь. Я скажу тебе то, в чем я до сих пор едва смел признаваться самому себе, в те мгновения, когда я украдкой допрашивал свою совесть в глухую полночь, среди непроглядного мрака, когда человеку кажется, что и сам Бог не видит его. Слушай. Прежде, чем я встретил тебя, девушка, я был счастлив.
-- А я-то! вздохнула она чуть слышно.
-- Не перебивай меня... Да, я был счастлив, или, по крайней мере, считал себя счастливым. Я был непорочен, в душе у меня было прозрачно и ясно. Высоко и горделиво носил я свою голову. Священники шли ко мне учиться целомудрию, ученые богословы спрашивали моего мнения о догматах. Да, наука была для меня все; она была для меня сестрою, и я довольствовался любовью к этой сестре. Правда, с годами, меня стали посещать порою и иные помыслы. Не раз плоть моя волновалась при появлении женщины. Не раз сила полового инстинкта и крови, которую я, безумный юноша, думал подавить навсегда, возмущалась и судорожно приподнимала цепь железных обетов, которыми я был прикован к холодным церковным казням. Но пост, молитва, научные труды и подвиги умерщвление плоти возстановляли власть духа над телом. К тому же я избегал женщин. Наконец, стоило мне раскрыть книгу и весь чад нечистых помыслов сам собою исчезал перед лучезарным сиянием науки. Я чувствовал, что все низменное, грубое, земное далеко отодвигается от меня и на душе у меня снова становилось спокойно и ясно, как только я становился лицом лицу с вечною истиною, источавшею на меня свой тихий и ровный свет. Пока враг рода человеческого искушал меня лишь смутными женскими образами, мелькавшими передо мною случайно, на одно мгновение, в церкви, на улице, или за городом, и почти не смущавшими меня даже в сновидениях, я легко побеждал соблазн. Увы! если окончательная победа не осталась за мною, виновато в этом Провидение создавшее человека менее сильным, чем демон! Слушай! Однажды...
Тут священник остановился и до слуха узницы донеслись вздохи, вырывавшиеся из груди его; точно хрипенье умирающого.
Он продолжал:
... Однажды я стоял у окна своей кельи. Какую бишь книгу читал я в то время? О, все это перепуталось у меня в голове... И так, я читал. Окно выходило на площадь. Вдруг я услышал звук бубна и музыку. Раздосадованный этим шумом, который мешал моей работе, я взглянул на площадь. То, что я увидел там, видели и многие другие, но зрелище это было создано не для очей человека. Там на мостовой... был полдень и солнце ярко светило... плясало создание божественной красоты. Глаза у этой девушки были черные и горели, как алмазы. В черных косах её там и здесь отделялся волосок, отливавший золотом на солнце. Ножки её исчезали в движении пляски, точно спицы быстро вертящагося колеса. Голова её была убрана металлическими бляхами, в которых играли солнечные лучи, превращая их в звездную корону, увенчивавшую её чело. Платье её, усеянное блестками, горело тысячами искр и синело точно летняя ночь. Смуглые, гибкие руки обвивались вокруг её талии и снова расходились, точно два шарфа. Вся форма её тела была поразительной красоты. О, что это было за лучезарное созданье эта девушка, выделявшаяся светлым пятном даже в лучах полуденного солнца! Увы, девушка! То была -- ты!.. Пораженный, опьяненный, очарованный, я не спускал с тебя глаз. Я глядел так долго, что вдруг содрогнулся от ужаса: я почувствовал, что судьба наложила на меня свою руку.
Священник остановился на минуту, чтобы перевести дух, и затем продолжал:
-- Уже подпав на половину неодолимому обаянию, я сделал, однако, попытку ухватиться за что нибудь, чтобы удержаться от падения. Я вспомнил те сети, в которых сатана тщился уловить меня до этого. Красота поразившого меня создания до такой степени превосходила обыкновенную человеческую красоту, что она могла быть даром только неба или ада. То было не простое тело, созданное, из земли и освещенное извнутри тусклым и колеблющимся лучем женской души. То был ангел,-- но ангел мрака и адского племени, а не света. В ту самую минуту, когда эти мысли проходили у меня в голове, я увидел возле тебя козу,-- животное всех шабашей; она смотрела на меня и смеялась. Рога её в лучах полуденного солнца казались огненными. Тогда я понял, какую ловушку ставит мне враг рода человеческого, и уже более не сомневался, что ты послана из ада, и послана на мою погибель. Я твердо уверен был в этом.
Тут священник холодно посмотрел на узницу и добавил:
-- Я этому и до сих пор верю... Между тем чары оказывали мало по малу свое действие. Пляска твоя так и кружилась у меня в мозгу. Я чувствовал, что таинственная сила покоряет меня себе. Все то, что должно бы было бодрствовать, засыпало у меня в душе; подобно людям, замерзающим в снегу, я с удовольствием поддавался этому усыплению. Вдруг, ты запела. Куда мне было деться, несчастному? Твое пение еще более очаровывало меня, чем твоя пляска. Я хотел бежать, но не мог. Я был прикован к месту, я точно врос в пол. Мне казалось, что мраморные плиты этого пола доходят мне по самые колена. Пришлось дослушать до конца. Ноги у меня были холодны, как лед, а голова горела. Наконец ты сжалилась надо мною,-- ты перестала петь и ушла. Мало по малу в глазах моих погасло отражение твоего ослепительно прекрасного образа, в ушах перестал раздаваться отзвук твоего пения. Тогда а упал в углублении окна, обезсилевший и неподвижный, как статуя, свалившаяся с своего пьедестала. Звон колокола, благовестившого к вечерне, заставил меня очнуться. Я приподнялся с земли и убежал, но увы! я чувствовал, что внутри меня что-то пало и не может более подняться, что случилось нечто такое, отчего мне нельзя убежать.
Он еще раз приостановился, и, немного погодя, продолжал:
-- Да, с этого дня во мне появился другой человек, которого я не знал. Я перепробовал все средства, какия только мне были известны: затворничество, молитву, труд, книги, -- безумие! ничто не помогало. О, как мертва и безплодна наука, когда в нее бросаешься с отчаянья, с головою, пылающею от страсти! Знаешь ли, девушка, что с этих пор постоянно становилось между мною и книгою?-- Ты, твой образ, отражение того лучезарного видения, которое однажды промелькнуло передо мной. Но это отражение утратило свою лучезарность; оно было темно и сумрачно, как тот черный круг, который долгое время носится перед глазами неосторожного человека, пристально посмотревшого на солнце.
"Твое пение постоянно звучало у меня в голове; ноги твои постоянно мелькали передо мною в пляске на листах моего молитвенника, и всю ночь, в сонной мечте, меня преследовал твой образ, скользя и соприкасаясь с моим телом. Видя, что мне от этого не освободиться, я решился взглянуть на тебя еще раз, прикоснуться к тебе, узнать кто ты такая, удостовериться, точно ли действительность соответствует тому идеальному представлению, которое осталось у меня от тебя. Я смутно надеялся, что действительность, быть может, разобьет мою мечту; во всяком случае, я разсчитывал, что новое впечатление изгладит первое, сделавшееся для меня невыносимым. Я стал тебя розыскивать, я увидел тебя снова. О горе! Стоило мне увидеть тебя во второй раз,-- и мне захотелось видеть тебя тысячу раз, всегда иметь тебя перед глазами. С этого времени... ведь раз человек ступил на эту адскую покатую плоскость, остановиться нет возможности... с этого времени я перестал принадлежать себе. Демон, привязавший мне эту нить к крыльям, другой конец нити прикрепил к собственной ноге. Я стал таким же бездомным скитальцем, как и ты. Я поджидал тебя, стоя на паперти церквей, я караулил тебя на углах улиц, я высматривал тебя с высоты моей башни. И каждый вечер я возвращался к себе, более очарованный, более отчаянный, более заколдованный и близкий к погибели, чем когда либо.
"Я успел разузнать, кто ты такая. Египтянка, цыганка,-- можно ли еще было после этого сомневаться, что тут действует нечистая сила?! Слушай, что было далее. Я подумал, что если тебя предать суду за колдовство, то это разрушит силу твоих чар надо мною. Бруно д'Аст тоже был очарован одной колдуньей. Он добился того, что ее сожгли и это его вылечило. Я знал эту историю и захотел испробовать то же средство. Сначала я попытался сделать так, чтобы тебе было запрещено появляться на площади перед собором; я надеялся, что забуду тебя, раз ты не будешь более приходить. Но ты не обратила внимания на запрещение и продолжала ходить на площадь попрежнему. Тогда мне пришла мысль похитить тебя. Однажды ночью я было привел эту мысль в исполнение. Нас было двое; мы уже успели схватить тебя, как вдруг подоспел этот проклятый офицер. Он освободил тебя и этим положил начало и твоему и моему несчастью и своему собственному. Наконец, не зная более, что делать и куда деться, я донес на тебя консистории. Я думал, что после этого выздоровлю, как выздоровел Бруно д'Аст; но в то же время у меня была смутная надежда, что, раз ты будешь предана суду, ты очутишься в моей власти, что в тюрьме мне не трудно будет овладеть тобою, что бежать тебе от меня будет некуда и ты сделаешься моею. Я говорил себе, что ты достаточно долго держала меня в своей власти, что пора и мне обладать тобою. Когда вступаешь на путь зла, нужно идти до конца этого пути. Чистое безумие останавливаться после того, как половина чудовищного дела уже сделана. Преступление, доведеннное до последней крайности, приносит с собою своего рода безумные радости,-- радости бреда. На этой последней, крайней ступени священник и колдунья могут слиться в наслаждении на вязанке соломы, в стенах тюрьмы!
"И так, я на тебя донес. В эту-то пору я так пугал тебя, встречаясь с тобою. Замысел, который я питал против тебя, гроза, которую я собирал над твоей головою, все это прорывалось наружу, помимо моей воли, угрозами и зловещими вспышками молнии. Но я все еще колебался. В том, что я задумал, были такия ужасающие стороны, что я невольно отступал перед ними.
"Быть может, я отказался-бы от своей мысли; быть может, эта чудовищная мысль высохла бы в моем мозгу, не принеся своего плода. Я думал, что дать ход процессу всегда будет в моей власти. Но всякая дурная мысль неумолима и стремится стать делом; именно в той области, где я считал себя всесильным господином, судьба оказалась сильнее меня. Увы! Увы! Это она взяла тебя и отдала на растерзание колесам той страшной машины, которую я соорудил! Слушай... теперь я скоро кончу.
"Однажды... то было в ясный солнечный день... передо мною прошел человек, который произнес твое имя и разсмеялся, -- а в глазах у него светился огонь сладострастия. Проклятье! Я последовал за этим человеком. Остальное ты знаешь".
Он замолчал. У молодой девушки нашлось одно только восклицание:
-- О мой Феб!
-- Только не это имя! воскликнул священник, хватая ее за руку. Не произноси это имя! Несчастная! Ведь это оно нас всех погубило! Или нет, вернее мы все погубили друг друга, ибо такова была необъяснимая воля рока, игравшого нами!.. Ты страдаешь, не правда-ли? Тебе холодно, глазам твоим жутко без света, тюрьма тебя давит? Но у тебя еще, быть может, сохранился какой нибудь луч света внутри тебя самой,-- ну хоть ребяческая твоя любовь к этому пустому человеку, игравшему тобою. А я -- я ношу тюрьму внутри самого себя, внутри меня холод, зима, отчаянье, у меня в душе безпросветная ночь. Знаешь ли ты, что я вытерпел? Я присутствовал на твоем процессе. Я сидел на скамье рядом с членами консистории! Да, под одним из этих монашеских капюшонов скрывались корчи, какия бывают только у грешников в аду. При мне тебя ввели в залу суда, при мне тебя допрашивали... О, волчья берлога!.. Я видел как над твоей головою постепенно вставало мое преступление, воздвигалась моя виселица. Я слышал, как свидетели говорили один за другим, как приводились доказательства, как ораторствовали адвокат и прокуроры. Я проследил каждый твой шаг на этом скорбном пути. Я присутствовал и в ту минуту, когда этот лютый зверь... О, пытки-то я не предвидел!.. Слушай! Я последовал за тобой в застенок. Я видел, как тебя раздели и как руки гнусных палачей прикасались к твоему полуобнаженному телу. Я видел твою ногу, -- эту ногу, на которой я почел-бы за счастье запечатлеть один поцелуй и умереть потом, эту ногу, под которую я с наслаждением положил-бы свою голову, чтоб она меня раздавила, -- я видел, как ее втиснули в чудовищный сапог, превращающий члены живого существа в кровавое тесто. О, проклятье! Пока я смотрел на это, у меня под рясой был кинжал, которым я избороздил себе грудь. Когда ты вскрикнула, я глубоко запустил его себе в мясо, стоило тебе вскрикнуть во второй раз, -- и кинжал вонзился бы мне в самое сердце. Посмотри. Рана еще, кажется, не закрылась.
С этими словами он распахнул свою рясу. Грудь его, действительно, была как-бы истерзана когтями тигра. В боку у него зияла довольно широкая рапа, не успевшая зажить.
Молодая девушка с ужасом отшатнулась.
-- Девушка, сжалься надо мною! продолжал священник.-- Ты считаешь себя несчастной. Увы! Ты еще не знаешь, что такое несчастье! О, что это за ад!-- любить женщину, быть священником и знать, что она тебя ненавидит; любить ее всеми силами своей души, чувствовать, что за одну её улыбку отдал-бы свою внутренность на растерзание, отдал-бы свою кровь, свое доброе имя, спасение своей души, безсмертие, вечность, не пожалел-бы ни этой жизни, ни будущей; сожалеть, что ты не царь, не гений, не император, не архангел, не божество, чтобы повергнуть к ногам её большую мощь; обнимать ее в мысли денно и нощно -- и видеть ее влюбленною в расшитый золотом мундир, и знать, что у тебя нет ничего кроме убогой священнической рясы, которая ей внушает только страх и отвращение! Смотреть, изнемогая от ревности и бешенства, как она расточает сокровища своей любви и красоты презренному и глупому хвастунишке;-- видеть, как это тело, формы которого тебя жгут, как эта нежная грудь, как вся эта плоть трепещет и краснеет под поцелуями другого! О, Боже! любить её ногу, её руку, её плечи, её синие жилки, её смуглую кожу, думать обо всем этом целые ночи напролет, корчась на холодном полу своей кельи,-- и видеть, что все ласки, которыми ты осыпаешь ее в мечте, разрешаются в действительности пыткой! Знать, что тебе удалось повергнуть ее на одно только ложе: -- на кожаное ложе застенка! Вот оно где железо-то, раскаленное на адском огне! Сто крат блажен тот, кого распиливают между двух досок и кого четвертуют четверкой лошадей!.. Знаешь-ли ты, какую пытку в долгия, безсонные ночи причиняют человеку его жилы, в которых клокочет кровь, его сердце, готовое разорваться, его голова, череп, который трещит, его зубы, которыми он кусает себе руки? Это безпощадные палачи, которые непрерывно держат его на одной мысли любви, ревности и отчаянья, переворачивая его на ней, как на раскаленной железной решетке. Девушка! Сжалься, дай мне вздохнуть хоть на мгновение! Посыпь пригоршню пепла на эти пылающие уголья! Отри, умоляю тебя, пот, выступающий у меня крупными каплями на лбу. Дитя! мучь меня, терзай меня одной рукою, но приласкай другою. Сжалься, девушка, надо мною, сжалься!
И, говоря это, он ползал перед нею в воде, затоплявшей пол и колотился головою об углы каменных ступеней. Молодая девушка слушала его и смотрела на него; когда он в изнеможении и задыхающийся, наконец, замолчал, она проговорила в полголоса:
-- О мой Феб!
Священник подполз к ней на коленях.
-- Умоляю тебя, воскликнул он,-- если в тебе есть хоть капля состраданья, не отвергай меня! Еслиб ты знала, как я тебя люблю и как я мучусь! Когда ты произносишь это имя, несчастная, мне кажется, что ты рвешь зубами все фибры моего сердца. Пощади меня. Если ты послана адом, то я готов последовать за тобою: я все сделал, чтобы попасть туда. Но ад, где ты будешь, для меня превратится в рай. О, скажи, неужели я так тебе ненавистен? Мне казалось, что в тот день, когда женщина отвергнет такую любовь, горы сдвинутся с места. Ах, еслиб ты захотела, как мы могли бы быть счастливы. Мы могли бы бежать... Я устроил бы твое бегство... Мы отправились-бы куда нибудь далеко; мы отыскали бы на земле такой уголок, где солнце светит всего лучезарнее, где всего больше деревьев и где небо синеет всего ярче. Там мы стали бы любить друг друга, мы слили бы свои две души в одну, мы вечно жаждали-бы друг друга и непрерывно утоляли-бы эту жажду из неизсякающей чаши любви.
Она прервала его раскатом громкого, ужасающого хохота.
-- Посмотрите, святой отец, у вас кровь на ногтях.
Священник простоял несколько минут точно окаменелый, не спуская глаз с своих рук.
-- Ну, чтож, ну, да, заговорил он наконец с какою-то странною кротостью, оскорбляй меня, издевайся надо мною, доканывай меня своей ненавистью, -- но пойдем, пойдем! Надо торопиться. Ведь казнь завтра. Виселица Гревской площади, -- ты знаешь, ведь она всегда готова. Какой ужас! Видеть, как тебя повезут в этой позорной колеснице! Нет, сжалься над собою!.. Никогда еще я так сильно не чувствовал, как теперь, до какой степени я тебя люблю... Иди же за мною! У тебя будет время полюбить меня, потом, когда я тебя спасу. Я не стану торопить тебя, ты можешь ненавидеть меня столько времени, сколько сама захочешь. Но пойдем теперь! Ведь завтра,-- слышишь ли?-- завтра виселица, казнь. О, спаси себя самое, пощади меня!
Он взял ее за руку; он был вне себя и хотел увлечь ее за собою.
Она устремила на него пристальный взгляд.
-- Что сталось с моим Фебом?
-- О! воскликнул священник, выпуская её руку, ты безпощадна!
-- Что сталось с моим Фебом? повторила она холодно.
-- Он умер! крикнул священник.
-- Умер! проговорила она с ледяным спокойствием.-- Так чтож вы мне говорите о жизни?
Он её не слушал.
-- О, да, говорил он, как-бы разсуждая с самим собою, -- он непременно должен был умереть. Лезвие кинжала вошло очень глубоко. Я, должно быть, проник острием до самого сердца. Я это чувствовал,-- ведь вся жизнь моя в ту минуту перешла в это острие.
Молодая девушка бросилась на него, как разсвирепевшая тигрица и с силою, имевшею в себе что-то сверхъестественное, толкнула его на ступени лестницы.
-- Ступай вон, чудовище! Ступай вон, убийца! Оставь меня умирать! Пускай и его, и моя кровь вечным клеймом горит у тебя на лбу! Быть твоею, поп?-- Никогда! Ничто не может нас соединить,-- ни даже ад! Ступай же, проклятый,-- говорю тебе, что никогда!
Священник от её толчка споткнулся на лестнице. Он молча высвободил ноги из складок своей рясы, взял фонарь и медленно стал подниматься по ступеням, которые вели к двери. Дойдя до верху, он отворил дверь и вышел. Вдруг его голова снова появилась перед молодой девушкой в отверстии трапа. Выражение этой головы было ужасающее и он прокричал ей хриплым голосом, в котором слышалось бешенство и отчаянье:
-- Так помни-же, он умер!
Она упала на землю ничком и в темнице настала мертвая тишина; только капля воды с потолка нарушала эту тишину, падая в лужу среди непроглядного мрака.