ГЛАВА IV. (часть 2)
Озвучка этой главы ещё готовится — главы озвучиваются по очереди.
— Что же вы начали делать, сэр, спросила я, воспользовавшись его паузой: — когда заключили ее в Торнфильдском-Замке? Куда вы поехали?
— Что я начал делать, Дженни? Я превратился в блудящий огонь. Куда я поехал? Я последовал примеру древних рыцарей печального образа и отправился, куда глаза глядят. Я искрестил вдоль и поперег европейский материк, отъискивая умную и добрую женщину, достойную моей любви, и которая могла бы заменить мне фурию Торнфильдского-Замка.
— Но вы не могли жениться, сэр.
— Первоначальным моим намерением было — не обманывать так, как в-последствии я вздумал обмануть тебя. Я хотел разсказать чистосердечно историю своей женитьбы и потом открыто сделать свои предложения: по всем моим соображениям, я могу любить кого хочу, и даже имею право быть любимым; я не сомневался, что найду женщину, которая поймет меня, и согласится разделить со мной судьбу мою.
— Дальше что, сэр?
— Твои разспросы, Дженни, всегда заставляют меня улыбаться. Ты открываешь глаза, как хищная птица, и делаешь по-временам безпокойные движения, как-будто словесные ответы не годятся для тебя, и ты вдруг желала бы проникнуть в сокровенные изгибы мысли. Но прежде-чем я стану продолжать, скажи мне: что ты разумеешь под своим — «Дальше что?» Эта маленькая фраза довольно-часто вертится у тебя на языке, и мне хотелось бы теперь узнать её подлинный смысл.
— Фраза, кажется, проста сама-по-себе, и не требует объяснений. Другими словами она может быть выражена так: что вы делали потом в известном случае?
— Именно так: что жь вам угодно знать теперь?
— Я хочу знать: удалось ли вам огъискать особу, достойную вашей любви? Предлагали ли вы ей свою руку, и что она вам на это сказала?
— Да, после многих страннических похождений, я отъискал, наконец, такую особу и предложил ей свою руку; но её ответ покамест еще записан в книге судеб. Десять лет странствовал я, переходя из одной столицы в другую. По временам. жил я в Петербурге, всего чаще в Париже, иногда в Риме, Неаполе и Флоренции. С деньгами и своим старым паспортом, я принят был везде, и мог повсюду выбирать общества по, своим наклонностям и вкусу. Я искал своего идеала между английскими леди, французскими графинями, итальянскими синьйорами и немецкими княгинями; но нигде не находил его. Иной-раз казалось мне, будто уловил я взор и услышав голос, соответствовавший моим восторженным мечтам; но скоро заблуждение исчезало, и я видел, что еще далек был от своей цели. Не думай, что я уже искал законченного совершенства в физическом или нравственном смысле: мне нужна была только приличная партия, способная привести для меня в забвение отвратительную креолку, и больше ничего; но между тысячами женщин не находила я решительно ни одной особы, которой бы я согласился предложить свою руку даже в то.м случае, еслиб первый раз в жизни мог свободно располагать своим сердцем. Пораженный этими неудачами, я начал вести разсеянную жизнь, чуждую, однакожь, низкого разврата моей индийской Мессалины: проникнутый смертельным отвращением к ней, я всегда боялся сколько-нибудь сравняться с нею даже в выборе своих удовольствий.
Между-тем я не мог жить один, и общество любовницы сделалось для меня необходимым. Первый мой выбор пал на Целину Варенс, и эта связь в-последствии сделалась для меня новым источникам презрения к самому-себе: ты уже знаешь, как и чем кончились мои отношения к этой танцовщице… Однакожь я вижу, Дженни, что ты в эту минуту готова составить обо мне весьма-невыгодное мнение: ты считаешь меня безчувственным и безнравственным эгоистом: не так ли?
— Да, сэр, в эту минуту вы достаточно унизились в моих глазах. По-вашему, кажется, выходит, что это совершенно в порядке вещей.
— Я никогда не любил этого образа жизни, и ни за что бы не хотел опять воротиться к нему. Теперь я ненавижу воспоминание о часах, проведенных с Целиной.
Я чувствовала справедливость этих слов, и поспешила вывести из них заключение, казавшееся несомненным, что, еслиб я, в свою очередь, забыв правила, привитые ко мне издетства, решилась под каким-нибудь предлогом и в-следетвие какого-нибудь искушения, сделаться преемницею бедной Целины он стал бы, без-сомнения, и на меня смотреть с таким же чувством, которое опозорило её память в его собственных глазах. Я не выразила этого заключение словами, но глубоко запечатлела его в своем сердце, как талисман против настоящих и будущих искушений.
— Ну, Дженни, почему же ты теперь не говоришь: «что дальше, сэр?» Я еще не кончил своей истории. У тебя чрезвычайно-серьёзный вид, и, кажется, ты все-еще осуждаешь меня.
— Мне кажется, сэр, я отчасти знаю продолжение вашей истории.
— И да, и нет: во всяком случае разсказ мой должен быть окончен. Я воротился последнего января в Англию, в самом мрачном расположении духа, вооруженный против всего человеческого и особенно женского рода: мне казалось, что умная, добрая, любящая женщина была созданием моего воображения. Фантастическою мечтою без отношения к действительному миру.
«Был холодный зимний вечер, когда я подъезжал к Торнфильдскому-Замку. Проклятое место! Я не ожидал здесь ни спокойствия, ни удовольствий. В лесной просеке, на камне подле дороги, я увидел маленькую фигуру, расположившуюся вероятно отдыхать после своей прогулки. Я проехал мимо неё хладнокровно, без всякого внимания, и внутренний голос отнюдь не говорил мне, что в этой фигуре олицетворен мой будущий гений добра или зла. Этого не подозревал я даже тогда, как после внезапного падения Мицраима, фигура подошла ко мне и с важностью предложила свою помощь. Слабое и нежное дитя показалось мне залётной птичкой, предложившей вынести меня на своих крыльях. Я был угрюм и сказал какую-то дерзость; но фигура, не двигаясь с места, остановилась передо мной с весьма-странным упрямством, и начала говорить повелительным тоном, как-будто я был обязан ее слушаться безпрекословно. Помощь была нужна для меня, и притом, неизбежная помощь от её маленькой руки.
Как-скоро я облокотился на её хрупкое плечо, какое-то новое и, до той поры, неизведанное чувство прокралось в мой организм. Таинственная незнакомка живет в Торнфильде, и скоро, после своей прогулки, воротится домой: хорошо, что я услышал это из собственных её уст, иначе мне было бы грустно видеть, как она исчезла из моих глаз. Я слышал, Дженни, как ты воротилась домой в тот вечер: без-сомнения, тебе и в голову не приходило, что я думал о тебе и наблюдал тебя. На другой день тоже, невидимый для твоих глаз, я наблюдал тебя около часа в ту пору, как ты играла с Аделью в галерее: тогда шел снег — помню это как теперь — и тебе невозможно было выйдти из дверей. В моем кабинете дверь была немного приотворена: я мог видеть и слышать. Адель старалась обратить твое внимание на внешние предметы, но я был убежден, что мысль твоя кружилась в фантастическом мире, и ясно видел, что маленькая девочка тебе надоедает. Когда, наконец, она оставила тебя, я наблюдал с особеннымъилюбопытством, как ты погрузилась в глубокую задумчивость, и начала медленными шагами ходить по галерее. По-временам, подходя к окну, ты заглядывалась на густые хлопья снега, прислушивалась к порывам ветра, и опять начинала ходить и мечтать. Мечты тех дней, сколько мог я заметить, отнюдь не имели мрачного характера: глаза твои по-временам озарялись радужным блеском, физиономия выражала одушевление и восторг, отнюдь не свойственный желчному, ипохондрическому расположению духа: сладкие мечты юности рисовались на твоем челе, и надежда окриляла твои мысли. Голос мистрисс Ферфакс, отдававшей какия-то приказания служанке, вывел тебя из этой заоблачной задумчивости, и заставил улыбнуться. О, как многозначительна была эта улыбка! Её смысл, переведенный на живое слово, должен был заключать сентенции такого рода: «Прекрасны все эти мечты и грёзы, но не должна я забывать, что им осуществиться невозможно. Розовое небо и цветущий эдем в моей голове; но трудный путь, осыпанный терниями, ожидает меня в действительной жизни». Ты побежала вниз к мистрисс Ферфакс за какими-то занятиями: кажется, вы сводили там недельные счеты, или что-то в этом роде. Мне было очень-жаль. что я так скоро потерял тебя из вида.
«С нетерпением ожидал я вечера, чтоб иметь возможность пригласить тебя в свой кабинет. Твой характер, подозревал я, должен быть совершенно-оригинален в своем роде: надлежало изучить его подробнее и глубже. Твой вид, при входе в мою комнату, выражал независимость и хитрость, странно противоречившую детским чертам твоего лица. Костюм на тебе был очень-странный, так же, впрочем, как теперь. Я заставил тебя говорить, и с первого раза опять был поражен весьма-странными контрастами. Твое обращение, во всех пунктах, подчинялось строгим правилам, вероятно изобретенным вашей школой: взор твой часто обнаруживал недоверчивость к самой-себе, и вступая в разговор, ты употребляла, по-видимому, наистрашнейшия усилия, чтоб не сделать какой-нибудь граматической ошибки. Одним-словом, ты показалась мне институткой с ног до головы, и я видел, что ты не имела ни малейшого понятия о жизни. И, однакожь, вслушиваясь в заданный вопрос, ты обращала на своего собеседника смелый и вместе, пытливый взгляд, обличавший врожденную проницательность и привычку мысли: твои ответы были круглы, закончены и, главное, хорошо выработаны в горниле размышления. Выходило по всем соображениям, что ты скоро привыкнешь ко мне, и я был убежден, что ты-сама невольно должна была чувствовать некоторую симпатию между собою и суровым владельцем Торнфильдского-Замка, потому-что нельзя было без удивления видеть, как быстро, в моем присутствии, распространялось чувство удовольствия и совершеннейшого спокойствия на твоем лице. Мои дерзкие выходки не изумили тебя, не разстроили, не испугали: тебе, казалось, было забавно смотреть на грубого чудака, и, по-временам, ты улыбалась с такою наивною грациею, которой описать я не умею. Я, в свою очередь, был совершенно-доволен результатом своих наблюдений: мне нравилось все, что я видел, и хотел видеть еще больше. При-всем-том, долго я держал тебя в почтительном отдалении, и редко позволял себе искать твоего общества. Я был эпикуреец в интеллектуальном смысле слова, и желал продолжить наслаждение, постоянно упрочивать свое новое знакомство. Притом, несколько времени безпокоила меня мысль, что цветок скоро может завянуть и лишиться своей первоначальной свежести, если слишком-рано оторвать его от корня. В ту пору я не знал, что этот цветок имел все свойства драгоценного камня, неподверженного быстрым изменениям от случайных и временных причин. К-тому жь, я желал видеть, станешь ли ты-сама искать меня, если я буду тебя избегать; но ты почти безвыходно была в классной комнате с Аделью, за книгами и карандашом: при случайных встречах, ты спешила мимо, едва показывая вид, что знаешь меня. В те дни, милый друг мой, ты обыкновенно была задумчива и мечтательна: не было на твоей физиономии выражения положительной печали, но не было и той беззаботной игривости, которою сопровождаются цветущие надежды юношеского возраста. Я не знал, что ты думала обо мне, и даже не мог наверное решить, был ли я предметом твоих размышлений: чтоб разгадать эту загадку, я опять начал призывать тебя по-вечерам. Было что-то радостное в твоем взоре, когда ты вступала в разговор, и я увидел, что у тебя — общительное сердце, хотя постоянное затворничество и скука одинокой жизни налагали печать меланхолии на твое лицо. Я дал себе слово быть ласковым и добрым в-отношении к тебе; такое обращение развязало твой язык, и я с удовольствием заметил, как ты любила произносить мое имя. В эту пору, Дженни, я начал чаще-и-чаще устроивать с тобою случайные встречи: любопытно было видеть твою застенчивость, робкие взоры, нерешительные движения. Напрасно ты старалась разгадать, в чем будет состоять мой каприз: буду ли я играть роль сурового джентльмена, или ты увидишь во мне доброго, благосклонного приятеля; впрочем, первая роль время-от-времени становилась затруднительнее, и, наконец, я бросил ее совершенно. Сколько раз готов был я прижать тебя к своему сердцу, когда, при встрече со мной, твои щеки пылали ярким румянцем, и когда…
— О, не говорите больше об этих днях! милостивый государь, прервала я, украдкой отирая свои слезы: — его язык был для меня истинною пыткой: я уже обдумала свой образ действия, и теперь боялась, что все эти воспоминания могут поколебать мою решимость.
— Нет, Дженни, возразил он: — зачем отказываться от возобновления прошедших сцен, как-скоро настоящее и будущее представляются в таком привлекательном виде?
Я затрепетала всеми членами при этом безумном, предположении.
— Теперь ты видишь настоящий ход дела, продолжал мистер Рочестер: — не так ли? После безумной и бурной юности, проведенной в несбыточных мечтах или в скучном одиночестве, я первый раз нашел особу, которую полюбил всем своим сердцем, нашел тебя, Дженни. Ты моя первая истинная любовь, лучшая и благороднейшая половина меня-самого, мой добрый ангел, и душа моя связана с тобою неразрывными нравственными узами. Пылкая и торжественная страсть загорелась в моем сердце, и я глубоко убежден, что есть в наших организмах общия, родственные черты, при которых мы можем слиться в одно существо. Вот почему, Дженни, я решился просить твоей руки. Говорить, что у меня уже есть жена, значит издеваться надо мной без всякой пощады: ты знаешь, что судьба моя насильственно была связана с отвратительным и гнусным демоном. Конечно, я поступил очень-дурно, Дженни, что вздумал обманывать тебя, по я боялся железной настойчивости и упрямства, тесно соединенного с твоим характером. Мне хотелось наперед обезпечить твое соединение со мной, прежде-чем ты вполне узнаешь историю моей жизни. Теперь я вижу, что это было неблагородно, низко с моей стороны: мне следовало наперед обратиться к твоему великодушию, разсказать откровенно все подробности своей жизни, изобразить перед тобою голод и жажду высшого, достойнейшого бытия, и показать — не решимость — это слово слишком-слабо для выражения моей мысли, но непреодолимое влечение любить пламенно и нежно, как-скоро сам буду удостоен такой любви. Тогда, но не прежде, я должен был предложить тебе свою руку и сердце, и взамен потребовать твоей любви. Но, что сделано, того не переделаешь: Дженни, будет ли теперь твоя рука принадлежать мне?
Пауза.
— Отчего ты молчишь, Дженни?
Я терпела неизобразимую пытку, как будто-раскаленным железом прижигали мое тело. Ужасная минута! Едва ли какая женщина могла требовать от своего возлюбленного более пламенной страсти, и, однако жь, я должна была отказаться от него, между-тем-как он был единственным обожаемым идолом моей души! Мой роковой долг выражался одним страшным словом: — „Беги!“,
— Дженни, понимаешь ли ты, чего я от тебя требую?
— Да, сэр.
— Скажи мне только: — „Я буду твоею, Эдуард!“
— Мистер Рочестер, я не могу принадлежать вам.
Длинная-предлинная пауза.
— Дженни, начал он опять ласковым тоном, который однако ж поразил меня зловещим ужасом, потому-что в этом голосе слышалось подавленное рыкание льва. — Хочешь ли ты сказать, Дженни, что ты пойдешь своей дорогой, и оставишь меня идти одного?
— Да, сэр.
— Дженни, продолжал он: — ты думаешь со мной разстаться?
— Да.
— Когда же?
— Чем скорей, тем лучше, сэр, отвечала я.
— Дженни, Дженни! Это жестоко, безчеловечно! Не-уже-ли ты считаешь преступлением любить меня?
— Было бы преступлением вам повиноваться.
Дикий, неукротимый взор поднялся из-за его бровей и омрачил его лицо. Он встал, и покамест еще старался повидимому подавить свое внутреннее волнение. Я облокотилась одной рукою на спинку кресел: я дрожала, боялась, но приняла свои меры и чувствовала, что никая сила в мире не в-состоянии поколебать моей воли.
— Еще минуту, Дженни. Обрати внимание на эту адскую жизнь, которую я должен буду вести без тебя. Все мое счастье исчезнет вместе с тобою. Что же будет моим уделом? Не-ужели ты хочешь, чтобы в-самом-деле была моей женою эта бешеная женщина третьего этажа? Но это все-равно, что отсылать меня на кладбище, в могилу, к гниющему трупу… Что мне делать, Дженни? Где искать надежды, и куда обратиться за другом сердца?
— Делайте то же что и я, сэр: покоритесь своей судьбе, и думайте для своего утешения, что на том свете мы увидимся.
— И ты не переменишь своего намерения?
— Нет, сэр.
— Стало-быть ты осуждаешь меня на нечестивую жизнь, и проклятую смерть?
При этих словах его голос быстро начал возвышаться.
— Советую вам жить добродетельно, и желаю, чтобы смерть застала вас с спокойною совестью.
— И ты хочешь вырвать с корнем любовь из моего сердца? Ты желаешь, Дженни, чтобы я снова возвратился к порочной жизни?
— Мистер Рочестер, такой жизни не желаю я ни вам, ни себе, ни даже своему заклятому врагу, если только есть у меня враги. Наше назначение на земле — страдать и терпеть: страдайте и терпите, подражая мне. Вы, нет сомнения, забудете меня прежде, чем я могу позабыть вас.
— Вы оскорбляете мою честь, милостивая государыня, отвечал он, быстро вскочив с своего места: — вы называете меня безсовестным лжецом, не имея к тому ни малейших поводов с моей стороны. Я объявил торжественно и прямо, что не могу измениться в своих чувствах: вы между-тем говорите мне в глаза, что такая перемена неизбежна. Но ведь у вас нет ни родных, мисс Эйр, ни даже знакомых, которые вздумали бы обижаться вашею жизнью со мной!
На этот раз он был прав; и когда он говорил таким-образом, против меня возстал даже мой собственный разсудок, начинавший обличать меня в безполезной жестокости. Чувство, между-тем, ободренное разсудком, готово было разом опрокинуть все мои планы, и кричало громогласно: — „О, послушайся его, Дженни Эйр. Подумай о его несчастиях, об опасностях, которым он будет подвергаться на каждом шагу, как-скоро ты его оставишь! Прийми в соображение его необузданную природу, его бурные порывы и страшные следствия его отчаяния! Утешь его, Дженни, спаси его, люби его; скажи, что ты будешь принадлежать ему во всю жизнь! Кто заботится о тебе в этом мире? Или, кто в-самом-деле будет оскорбляться твоим поведением?“
На все это был опять неумолимый ответ: — „я сама должна заботиться о себе. Чем меньше у меня друзей и знакомых. чем меньше могу я ожидать посторонних опор, тем больше я стану защищать и уважать сама-себя. Я сохраню закон, данный Богом и освященный людьми. Я буду следовать правилам, принятым мною, когда была я в своем полном уме. Законы и правила были бы безполезны для такого времени, когда нет никаких искушений; но они именно существуют для тех критических минут, когда тело и душа готовы соединенными силами возстать против их внушений: пусть они строги, но тем более не должно нарушать их, хотя бы это стоило упорной и ожесточенной борьбы. В чем же будет состоять их достоинство и сила как-скоро человек, из личных удобств и выгод, станет следовать своему собственному произволу не соображаясь ни с какими постановлениями? Между-тем я всегда была уверена, что общественные законы должны для всех и всегда иметь обязательную силу, и если я не так разсуждаю в настоящую минуту, значит, страсть помрачила мой разсудок, и необузданное чувство взяло перевес над всеми силами души. Общественные правила и законы, освященные веками и принятые моим собственным разсудком в его нормальном состоянии: — вот все, что должно быть моей опорой в этот роковой и опасный час моей жизни.“
Мистер Рочестер прочел эту мысль на моем лице. Его гнев дошел до последних пределов: он схватил мою руку, и, казалось, пожирал меня своими сверкающими глазами. В физическом отношении я была слаба, как подрезанный стебель, приготовленный для сожжения в печи; в нравственном — я владела всеми своими чувствами и сознавала свое непреодолимое мужество. К-счастию, душа наша имеет своего переводчика, нередко безсознательного, но всегда послушного и верного: этот переводчик — глаз, недаром названный зеркалом души. Мой взор пришел в уровень с его глазами, и когда я взглянула на его гордое лицо, невольный вздох вырвался из моей груди. Он сжал еще сильнее мою руку, и я чувствовала, что силы мои почти совершенно истощились.
— Не было и быть не может женщины столько слабой и вместе неукротимой до такой степени, проговорил он, скрежеща зубами. — Как хрупкая былинка, она дрожит в моей руке, и я мог бы согнуть ее легким движением своего пальца; но если бы я и совсем пригнул ее к земле — что из этого выйдет? Взгляните на этот глаз, на это решительное, бурное, своевольное создание, которое выглядывает из-за него с каким-то суровым триумфом, обнаруживая готовность вызвать на бой самую судьбу: что бы я ни сделал с этим хрупким организмом, внутренняя сила, одушевляющая его, будет недоступна для моих рук. Разбить и разгромить тюрьму, значит — выпустить только пленника, заключенного в ней. Я мог бы, без всяких усилий, завладеть домом; но хозяйка его уйдет на небеса, прежде чем я успею назвать себя владельцем её скудельного жилища. Душа мне нужна с её непреклонной волей, энергией, с её добродетелью и чистотою; но нет мне надобности в одном бренном и слабом орудии её. Руководимая собственной волей, ты могла бы найдти успокоение на мой груди и переполнить неземным блаженством эту грудь; но горе было бы мне, если бы я принудил себя употребить безполезное насилие против твоих желаний! Джепни! Дженни! Будут ли, наконец, твои желание сообразны с моей волей?
Говоря это, он опустил мою руку, и только начал смотреть на меня. Противиться этому взору было несколько-труднее, чем прежним его неистовым порывам; надлежало однакожь быть совершенной идиоткой, чтобы уступить теперь это оригинальное поле битвы. Я выдержала и поразила его гнев: оставалось теперь устоять против его тоски. Я удалилась к дверям.
— Вы идете, Дженни?
— Иду, сэр.
— Вы оставляете меня?
— Да.
— Вы не воротитесь? — Вы не захотите быть моей утешительницей? — Моя пламенная любовь, глубокая тоска, отчаяние, мои убедительные просьбы — все это ни по чем для вас, мисс Эйр?
В-самом-деле, глубокая тоска слышалась в каждом его слове, и нужно было сделать над собою величайшее усилие, чтобы повторить: — „Я иду“.
— Дженни!
— Мистер Рочестер.
— Ступайте, Бог с вами, но помните, что вы оставляете меня в смертельной тоске. Идите в свою комнату, и передумайте обо всем, что я говорил вам. Бросьте взгляд на мои страдания, Дженни, и пожалейте меня.
Он отошел от меня, и бросился лицом на софу.
— Дженни! Дженни! кричал он. — Надежда моя — любовь моя — жизнь моя!
Затем громкое рыдание заглушило его голос.
Уже я отворила дверь и хотела идти; но пораженная внезапной мыслью, воротилась назад с такою же решимостью, как прежде оставляла эту комнату. Я стала на колени подле него, отворотила от подушки его лицо, поцаловала его щеки и начала разглаживать его волосы.
— Благослови вас Бог, мистер Рочестер! сказала я. — Бог наградит вас за вашу доброту и покровительство бедной девушке. Он избавит вас от всякого зла, и будет вашим руководителем на скользком пути жизни!
— Любовь маленькой Дженни была бы для меня самою лучшею наградой, отвечал он: — без неё сокрушится мое сердце. Но Дженни подарит мне свою любовь, благородно и великодушно — да!
Кробь прихлынула к его лицу; огонь страсти ярким пламенем запылал в его глазах: он встал и протянул ко мне свои руки; но я увернулась от его объятий и поспешила выйдти из комнаты.
— Прощай! взывало мое сердце, когда я оставила его. — Прощай навсегда, мистер Рочестер! Не видать мне более тебя во всю мою жизнь!
В эту ночь я совсем не думала спать; но сон вдруг и невольно сомкнул мои глаза, лишь-только я бросилась в постель. Воображение перенесло меня к давнопрошедшим сценам моей детской жизни: мне казалось, будто я лежу в красной комнате Гетсгедского-Замка, будто ночь была темная, и все мои чувства находились под влиянием смертельного страха. Загадочный свет, погрузивший меня в ту пору в глубокий обморок, возобновлен был снова при этом видении: мерещилось мне, будто скользил он по стене, проходя с места на место, и остановился, наконец, на самой середине потолка. Я подняла голову и взглянула: кровля превратилась в облака, высокия и тусклые: блеск принял подобие лунного света, прокрадывающагося через ночной туман. Я принялась наблюдать приближение луны, и какое-то странное предчувствие овладело моей душою, как-будто надлежало мне прочесть слова судьбы на диске ночного светила. Наконец луна выступила из-за облака, но так, что фигура её совсем не имела своего обыкновенного вида: какая-то рука пробилась через темные складки, и когда они совсем разсеялись, на небесной лазури засияла белая человеческая фигура, наклонившая к земле свое величественное чело. Она взглянула, и притом взглянула на меня. Скоро я услышала её голос, обращенный к моему духу: несмотря на неизмеримое разстояние, голос, с быстротою мысли, достигнул до моего слуха, и в ушах моих раздались слова:
— Дочь моя, беги от искушения!
— Бегу, матушка!
Так отвечала я, уже пробужденная от этого восторженного сна. Была еще ночь, но коротки июльские ночи: вслед за полночью является разсвет.
— Чем раньше, тем лучше, сказала я самой-себе. — Исполнение моего плана не терпит отсрочки.
Я поспешила встать с постели; одеваться было мне не нужно, потому-что с вечера я легла во всем платье, и только башмаки были сняты с моих ног. Я знала где найдти в своем шкафу белье, браслет и кольцо. Отеискивая эти вещи, я увидела также жемчужное ожерелье, подаренное мне мистером Рочестером за несколько дней. Я оставила этот подарок, потому-что он принадлежал не мне, а фантастической невесте, уже кончившей свое существование; остальное завязала я в платок, и сверх-того положила в карман свой кошелек, в котором было двадцать шиллингов — этим только и ограничивалась моя неотъемлемая собственность. Затем, надев соломенную шляпку и окутавшись шалью, я потихоньку прокралась из своей комнаты.
— Прощай, добрая мистрисс Ферфакс! шептала я, проходя мимо её спальной. — Прощай, милая Адель! сказала я опять, заглянув в детскую: — прийдти к ней и обнять ее в последний раз было невозможно — надлежало обмануть чуткое ухо, которое, по всей вероятности, не переставало слушать во всю эту ночь.
Подле дверей комнаты мистера Рочестера мои ноги невольно остановились, как-будто невидимая сила приковала их к этому месту. Я слышала, как мистер Рочестер неровными шагами ходил взад и вперед, по-временам глубоко вздыхая. Там, в этой комнате, скрывался для меня земной мой рай: мне стоило только войдти и сказать:
— Мистер Рочестер, я буду любить вас и согласна жить с вами до конца своей жизни! — Я думала об этом с невольным восторгом.
Добрый друг мой, не спавший всю ночь, с нетерпением ожидает дня. День наступит не на радость: меня не будет в его доме. Он пойдет искать меня, и не найдет. Он увидит, что его оставили, отвергнули его любовь: он будет страдать, и дойдет, вероятно, до отчаяния. Я думала об этом с мучительным замиранием сердца. Уже рука моя прикоснулась к замку; но я сделала судорожное движение и пошла вперед.
Тоска овладела моей душою, когда я спускалась с лестницы; но я знала, что делала, и механически приводила в исполнение свой план. Я отъискала ключ от боковой двери из кухни; отъискала также пузырёк с деревянным маслом и пером: я обмазала ключ и замок. Затем я выпила стакан воды и взяла с собою, хлеба: быть-может длинна будет моя прогулка, а силы мои слабы и потребуют подкрепления. Все это было сделано осторожно и без малейшого шума. Я отворила дверь и вышла. Тусклый разсвет едва начинал мерцать на дворе. Большия ворота были заперты и задвинуты железным засовом; но калитка была немного приотворена: я прошла сквозь это отверстие, и была теперь за порогом Торнфильда.
За милю от торнфильдских полей, пролегала дорога в противоположном направлении от Милькотта: куда она ведет, я не знала; но мне часто случалось гулять по этой дороге: туда и теперь я направила свои шаги. Разсуждать о чем бы то ни было я не могла, понимая инстинктивно, что благоразумие требовало не смотреть — ни назад, ни вперед. Прошедшее и будущее не должны были в настоящую минуту занимать мою голову: один взгляд на пройденное поприще моей жизни мог поколебать мою решимость, между-тем-как будущий путь — мрачен, дик, безплоден и пуст.
Я шла по закраинам полей и лугов вплоть до солнечного восхода. Скоро башмаки мои совсем измокли от росы. Было, кажется, прекрасное летнее утро; но я не обращала внимание ни на великолепный восход дневного светила, ни на улыбающуюся лазурь безоблачного неба. Я думала о своем странном бегстве, о фантастических похождениях и странствованиях, ожидавших меня впереди и — что прикажете делать? — я думала также о нем. Я воображала, как он теперь, из своего кабинета, наблюдает восход солнца, разсчитывая, что скоро я прийду поздравить его с добрым утром, и, быть-может; отдам ему свою руку — однажды навсегда. Да и зачем, ах! зачем мне бежать от его лица? Уж не воротиться-ли? Еще не поздно; еще время спасти его от дикого отчаяния. Мое бегство, без-сомнения, еще не успели заметить: я могу прийдти, как-будто после утренней прогулки, и броситься к нему на шею. Что мешает мне спасти его от гибели и сделаться гордостью его жизни! Воротись, Дженни! воротись, глупая, упрямая, безразсудная девчонка!
Птицы между-тем уже начали свой утренний концерт и на-минуту развлекли мое внимание. Птицы были для меня эмблемою любви.
Но я быстро шла вперед-и-вперед от Торнфильдского-Замка, до-тех-пор, пока, усталая, изнеможенная, не упала я на сырую землю. — „Ужь не умереть ли мне здесь?“ думала я, припадая лицом к траве. — Сердце мое надрывалось, слёзы градом лились из глаз, и я в отчаянии ломала руки. Скоро, однако жь, прошел этот пароксизм смертельной тоски: я встала и вновь пошла вперед, надеясь выбраться на большую дорогу.
Минут через десять я завидела мильный столб, бывший для меня указателем большой дороги: выбравшись туда, я села на камне, чтобы отдохнуть и собраться с духом. Скоро стук колес подъезжавшого дилижанса пробудил мое внимание. Я встала, подняла руку, и экипаж остановился. На вопрос мой, куда едут, кондуктор назвал весьма-отдаленное место, где, я знала, у мистера Рочестера не было связей.
— Сколько возьмете отвезти меня туда?
— Тридцать шиллингов, отвечал кондуктор.
— У меня только двадцать.
— Хорошо: садитесь.
Кондуктор отворил дверцы, и когда я вошла в карету с своим узелком, лошади быстро помчались вперед по гладкой дороге.
Благосклонная читательница! Если ты наслаждаешься в эту минуту спокойным приютом в кругу друзей и милых сердцу, благословляй свою судьбу, и дай Бог, чтобы никогда не пришлось тебе испытать того, что испытала на своем веку Джённи Эйр, английская гувернантка, которая еще раз будет иметь честь увидеться с тобою в последней части своих записок.