АУДИОБЮРО Telegram
Джейн Эйр · Шарлотта Бронте

ГЛАВА IV. (часть 2)

Глава 23 из 42≈ 19 мин чтения

И было мне больно и досадно, и прежняя ненависть на минуту вспыхнула в моем сердце; но я снова овладела своими чувствами, и решилась, во что бы ни стало, помириться с этой женщиной, наперекор её закоренелому упорству. Слезы полились из моих глаз, как-будто опять была я беззащитным ребенком; но то был мгновенный взрыв печали, без дальнейших последствии. Поставив стул подле постели, я села и облокотилась на подушку.

— Вы посылали за мной, тётушка Рид, и я, как видите, приехала по вашему желанию. Я намерена остаться в вашем долге, пока будет вам лучше.

— О, конечно! Видели вы моих дочерей?

— Да.

— Ну, так вы скажите им, что я позволила вам остаться до-тех-пор, пока мне можно будет переговорить с вами о некоторых вещах. Сегодня ужь довольно поздно, и я не могу припомнить. Не знаю, право, что-то я хотела сказать вам… дай Бог память…

Её блуждающий взор и слабая интонацие говорили убедительным образом, какой разрушительный переворот произошел в этой сильной организации. Перевернувшись с безпокойством на другой бок, она потянула к себе простыню и одеяло: я случайно придержала своим локтем край одеяла, и это ее разсердило.

— Привстаньте! сказала она: — зачем вы мешаете мне скрыться?… как-бишь вас зовут?

— Дженни Эйр.

— Ну да, я и забыла. Много я натерпелась с этой девчонкой всякого горя… и поверить трудно. Нужно же было навязать мне на руки такую дрянь! Она мучила меня каждый день и каждый час… характер непостижимый, как-будто она ежеминутно следила за всеми моими движениями! Таких детей никогда не приходилось мне видеть, да и нет их! Поверите ли: один раз она говорила со мной как бешеная… как заклятый враг мой! Ужь как и была рада, когда выпроводила ее из дома!… Что-то с ней сделали в Ловуде? Я нарочно выбрала для неё эту гадкую школу: Броккелъгсрст, говорят, морит детей как мух. А там же была горячка, и в последнее время умерло больше половнны этой школы. Однакожь она не умерла — это досадно! Ну да, все-равно: я сказала, что ее нет в-живых: мне очень хотелось, чтоб она умерла!

— Странное желание, мистрисс Рид! отчего вы ее так ненавидите?

— Еще бы мне любить ее! Я терпеть не могла её мать, единственную сестру и любимицу моего мужа: он один из всей фамилии не хотел отказаться от неё, когда она вышла замуж за ничтожного бедняка. Потом, когда пришло известие о её смерти, он расплакался, как дурак, и я в жизнь не могла забыть этих слез. Он вздумал послать за ребенком против моей воли, и не хотел послушаться моего совета, отправить сироту в воспитательный дом. Ребенок больной, дряхлый, и я возненавидела его с первого взгляда. Бывало кричит он всю ночь напролет в своей колыбели, и не то чтобы визжит, как другие дети, а все тоскует и стонет. Рид очень жалел его, часто кормил из своих рук, и нянчился с ним, как-будто с своим собственным ребенком… Да нет: своих детей он никогда не нянчил. Как-скоро девчонка поднялась на ноги, он хотел подружить ее с моими детьми, и приказывал им ласкать ее: малютки не слушались, и он всегда был сердит, когда они показывали свое отвращение к ней. В-продолжение своей последней болезни, он безпрестанно приказывал приносить к себе эту девчонку, и не дальше как за час до смерти, связал меня клятвой — воспитывать ее как свою дочь. Что могла значить эта клятва, когда я терпеть не могла девочку… да и детки мои тоже, особенно Джон? Я очень-рада, что мой сын не похож на своего отца: Джон — вылитый мой портрет, и он похож также на моего брата, Джибсони… Как это жаль, что он безпрестанно мучит меня своими денежными просьбами! Нет у меня больше денег, и мы беднеем с каждым днем. Я принуждена отослать половину прислуги, и продать значительную часть своего поместья. Но ведь этого никак нельзя сделать… что жь из этого выйдет? Уже четвертый год две трети моего дохода идут на уплату процентов. Джон играет страшно, и всегда проигрывает — бедный мальчик! Мошенники совсем вскружили ему голову: он унизился, развратился, обрюзг и страшно на него взглянуть. Мне даже стыдно, когда я вижу в нем Джона Рида. Ужь лучше бы он быль похож на своего отца!…

Лицо у неё постепенно разгаралось при этом длинном монологе, и под-конец, она начала метаться во все стороны.

— Не лучше ли теперь оставить ее в покое? сказала я Бесси, стоявшей но другую сторону постели.

— Может-быть, а впрочем она часто говорит этак, сама с собою, по ночам: к-утру она обыкновенно становится спокойнее.

Я встала с своего места; но в эту минуту мистрисс Рид опять начала свой монолог.

— Погодите, погодите! Мне надобно еще сказать кое-что. Он грозит мне… безпрестанно грозит, что или умрет сам, или уморит меня, и часто мерещится мне, будто я вижу, как он лежит на полу с кровавою раною в горле… и опухла его шея, и посинело его лицо! Странные бывают сны: чем они грозят?… Что мне делать, ох, что мне делать? Где добыть денег?

Бесси подала ей ложку успокоительной микстуры, и с трудом убедила ее проглотить. Немного погодя, мистрисс Рид успокоилась, и впала в дремоту. Тогда мы оставили ее.

Больше десяти дней нельзя было начать с ней никакого разговора. Она была погружена в постоянную дремоту, и доктор запретил ее тревожить. Между-тем надлежало мне, хорошо или дурно, устроить свои отношения к Жорджине и Элизе. Обе сестры сначала были очень-холодны и совершенно неприступны. Больше половины дня Элиза шила, читала или писала и едва обращалась с каким-нибудь словом ко мне или своей сестре. Жорджина, по целым часам, болтала всякой вздор своей канарейке, и не обращала на меня никакого внимания. Но я решилась показывать вид, что для меня не было недостатка в занятиях и развлечениях: я привезла с собой рисовальные материалы, и они в совершенстве заменили для меня общество скучных кузин.

Запасшись карандашами и бумагой, я садилась в стороне, у окна, и рисовала фантастические виньетки, представляя разнообразные сцены, возникавшия в неистощимом калейдоскопе воображения; перспективу моря между двумя скалами, восхождение луны на безоблачном небе и корабль, освещенный её серебристыми лучами: группу камышей и голову наяды, увенчанную лотосом; воробьиное гнездо между цветами боярышника, и прочая и прочая.

Однажды поутру я набросала на бумагу очерк лица — какого-именно, я покамест не звала и сама. Я взяла мягкий черный карандаш, очинила его, и усердно принялась за работу. Скоро обозначился на бумаге широкий, выдающийся лоб и четвероутольыыи образ шикних частей головы: этот контур понравился мне, и мои пальцы деятельно принялись наполнять его чертами. Горизонтальные брови сами-собою явились под этим выразительным челом, и затем естественно последовал правильно очерченный нос с широкими и полными ноздрями; потом гибкий рот, очень и очень не узкий; потом твердый подбородок, разделенный значительным углублением на две половины; потом, само-собою разумеется, черные как смоль бакенбарды, и гагатовые волосы, разбросанные густыми прядями по обеим сторонам головы. Что теперь делать с глазами? Их я оставила под конец, потому-что они требовали самой тщательной обработки. Я придала им большой объем, провела длинные и толстые ресницы и обозначила блестящие зрачки. — «Хорошо! но все-еще не то, думала я, разсматривая работу: — в глазах недостает энергии, живости, силы»! — Еще два три штриха, и передо мной было лицо моего друга. Какая теперь нужда, что эти молодые леди отвернулись от меня? Я любовалась на свою работу, улыбалась знакомым чертам, и была совершенно довольна.

— Это портрет кого-нибудь из ваших знакомых? спросила Элиза, незаметно подойдя ко мне в эту минуту.

— О, нет! это моя фантазия, отвечала я, закрывая портрет.

Конечно, я лгала, и конечно не было мне никакой надобности говорить правду. Портрет был самой верной копией мистера Рочестера; но к-чему знать об этом мисс Элизе? Жорджина тоже подошла взглянуть на мои занятия. Другие рисунки ей очень поправились; но мистер Рочестер оказался, в её глазах, безобразным мужчиной. Обе сестры, казалось, были изумлены моим искусством. Я вызвалась нарисовать их портреты, и они, поочередно дали мне несколько сеансов. Жорджина, между прочим, показала мне свой альбом: я обещалась увеличить её коллекцию своей работой, и это сообщило ей веселое расположение духа. Она вызвалась гулять со мною вокруг дома, и меньше чем в два часа, между нами завязался совершенно откровенный разговор: игривыми и яркими красками описывала она блистательную зиму, проведенную ею в Лондоне третьего года, изображала восторг и удивление, возбужденные её красотою, лестное к ней внимание молодых людей, и тут же, наконец, она сообщила мне два-три намека относительно своей решительной победы. К-вечеру и после обеда, эти намеки приняли обширнейший размер. Мисс Жорджина весьма-искусно обрисовала несколько сантиментальных сцен и нежных бесед, так-что к концу этого дня я выслушала из ся уст целый роман из светской жизни, импровизированный её пламенным воображением. Эти откровенные разсказы возобновлялись с каждым днем и всегда вертелись около одной и той же точки, то-есть, около любовных мечтаний светской девицы. Мне, однакожь, казалось несколько странным, что во все это время, мисс Жорджина ни разу не заикнулась насчет болезни своей матери, смерти брата, или насчет мрачной перспективы фамильных отношении: её воображение наполнялось исключительно картинами прошедших веселых дней и будущих удовольствий, ожидавших ее в роскошных столичных салонах. Не больше пяти минут в сутки, проводила она около постели своей матери, и, кажется, никогда о ней не думала.

Элиза все-еще говорила очень-мало, да ей и некогда было пускаться в продолжительные беседы. В жизнь свою не видала я особы, занятой больше, чем мисс Элиза, и, однакож, трудно было сказать, что-именно она делала: по-крайней-мере её хлопоты не сопровождались внешними последствиями. Она вставала рано утром, пробуждаемая звонким боем часов с будильником. Чем и как она занималась до завтрака, я не знаю; но после этой трапезы, её время регулярно разделялось на четыре правильные порции, и каждому часу присвоивалось особенное занятие. Три раза в день она изучала с напряженным вниманием маленькую книжку в черной сафьлиной обертке: что, как после я узнала, был молитвенник. На мой вопрос: для чего она так долго и так внимательно его читала, мисс Элиза отвечала, что она доискивается мистического смысла в каждом слове. Далее, три часа каждый день она обшивала золотыми нитками бордюру четвероугольного малинового сукна, широкого почти так же, как ковер. В ответ на мои разспросы относительно употребления этой вещи, мисс Элиза изъяснила, что это будет покров для алтаря новой церкви, сооруженной недавно её стараниями подле Гетсгеда. Два часа посвящала она своим мемуарам; два — занятиям и личному присутствию в огороде, и один час — денежным счетам и окончательной поверке дневных трудов. Она, повидимому, не нуждалась ни в какой компании, ни в каких разговорах. Думать надобно, что мисс Элиза была счастлива на своей дороге; ей нравилась эта рутина, и ничто столько не тревожило ее, как необходимость отступить иногда от регулярного распределения каждого часа и каждой минуты.

Однажды вечером, чувствуя некоторую наклонность к откровенному излиянию своих чувств, мисс Элиза изъяснила, что поведение Джона и угрожающее разорение фамилии, служили для неё источником глубоких огорчений; но она уж заранее приняла свои меры, и теперь, сердце её спокойно.

— Мое собственное имение, слава Богу, обезпечено, продолжала она: — потому-что я благовременно предвидела случайности слепой судьбы, и старалась уравновесить будущее с настоящим. Мне остается лишь исполнить свой, давно желанный и взлелеянный в душе благочестивый обет, и я уже предвижу его исполнение, потому-что матушка скоро умрет — нет по-крайней-мере никаких причин думать, что она может пережить этот страшный удар. И как-скоро тело её успокоится в могильном склепе, я сама буду искать для себя успокоения в таком месте, куда не проникают треволнения глупого и легкомысленного света.

— Мисс Жорджина поедет с вами? спросила я.

— Конечно нет. А и сестра, слава Богу, не имеем ничего общого ни в мыслях, ни в желаниях. Жорджина погрязла в мирской суете, а мне общество ничего не может доставить, кроме душевных огорчений, тем более сильных, что я презираю своими очами её неминуемую гибель. Пусть Жорджана идет по своей дороге, а я — по своей.

Жорджина между-тем, после своих обыкновенных прогулок со мною, большую часть времени лежала на софе, жаловалась на домашнюю скуку и мечтала, когда-то тётушка Джибсон вызовет ее в Лондон из этого захолустья.

— Уж было бы, право, гораздо лучше, говорила она: — если бы я эти два или три месяца прожила в столице, пока тут все будет кончено.

Я не разспрашивала, что нужно разуметь под фразой «все будет кончено»; но догадалась, что мисс Жорджина намекала на близкую кончину матери, и печальные обряды похорон. Элиза вообще не обращала никакого внимания на мечты и жалобы своей сестры, как-будто совсем не замечала её обременительного присутствия; раз, однакож, положив в-сторону свой молитвенник, и развернув свое багряное шитье, она обратилась к ней с следующей речью:

— Жорджина! Не было, нет и не будет на земле животного, столь мелочного, легкомысленного и нелепого во всех отношениях, как ты, моя кровная сестра. Ты не имела никакого права произойдти на Божий свет, ибо ты не делаешь никакого употребления из своей жизни. Вместо-того чтоб жить углубленной и сосредоточенной в самой-себе, как прилично существу разумному, одаренному безсмертною душою, ты ищешь только укрепить свою греховную слабость силою другого существа, и если никто, по доброй воле, не хочет обременить себя твоим пустым, глупым и безсмысленным обществом, ты начинаешь бесноваться, кричать и жаловаться, что тобою пренебрегают, и что будто не отдают тебе должной справедливости. Понятно теперь, почему земное бытие должно быть для тебя сценой безпрерывных перемен суетных и шумных; в противном случае, весь свет, в твоих глазах, имеет значение мрачной и безвыходной тюрьмы: тебе нужны поклонники, обожатели, льстецы… музыка, танцы, волокитства, общество — или ты не знаешь, куда девать свою глупую голову, и как заглушить свою убийственную скуку. Не-уже-ли недостает у тебя смысла и толка создать для себя строгий и правильный образ жизни, независимый от посторонних усилий, соображений и желаний? Измерь однажды навсегда своим взглядом целый, полный, день, от раннего утра до поздней ночи: раздели его на известные правильные отделы, и для каждого отдела назначь особый труд, особое занятие, так чтобы не пропадало даром ни одной четверти часа, десяти минут, ни одной минуты; устрой таким-образом, чтоб одно занятие сменялось другим с неизменною точностью и по самой правильной методе. При таком образе жизни, поверь мне, день прийдет к концу прежде, чем ты успеешь заметить, начался он или нет, и только себе-самой ты будешь одолжена, что незаметно пролетели для тебя сотни минут, наполненных твоего разнообразною деятельностью: ты не искала пустых обществ, мелочных бесед, посторонних развлечении, не добивалась мечтательной симпатии и сантиментального участья: ты жила самой-себе и сама по себе, как существо нравственно-разумное. Воспользуйся этим советом, первым и последним, который я решилась предложить тебе, легкомысленная тварь. Если ты последуешь ему, впереди, что бы ни случилось, ожидает тебя независимость и спокойствие духа; если же нет, знай, несчастная, что за этим глупым воем и жалобами, проистекающими от праздности и лени, последуют истинные бедствия, ужасные, невыносимые, которые будешь ты оплакивать во всю спою жизнь. Говорю тебе откровенно, Жорджина, и советую тебе, на этот раз, выслушать меня тем внимательнее, что уже никогда больше ты не услышишь повторения этих слов. После смерти матушки, я омываю свои руки, и предоставляю тебя своей собственной судьбе; с того дня как гроб её будет поставлен под сводами гетсгедской церкви, ты и я — разстаемся однажды навсегда, как-будто никогда не знали друг друга, никогда не встречались на скользком пути жизни. Не думай, и не воображай, что общность происхождения от одних и тех родителей, заставит меня дорожить твоей судьбою и наблюдать за твоими дальнейшими поступками. Благодаря Бога, я поставила себя выше случайных предразсудков, и выслушай еще раз, что я скажу тебе: если целый мир, кроме нас с тобой, будет стерт с лица земли, и мы только вдвоем останемся во вселенной, я брошу тебя, даже и тогда, на произвол твоего пустого легкомыслия, и сама пойду спокойно по собственной своей дороге.

И она заключила свои уста.

— Ты могла бы освободить себя от труда читать эту глупую тираду, отвечала Жорджина. — Всем и каждому известно, что ты эгоистка, лицемерка, надменная и безжалостная тварь, без души и сердца, и я к-несчастию, собственным опытом знаю твою злобу и закоренелую ненависть ко мне. Разве ты забыла свое гнусное участие в моих сношениях с лордом Эдвином Пером? Зависть грызла твое змеиное сердце, и ты не могла перенести мысли, что младшая твоя сестра займет почетное место в блистательном кругу, куда ты не смеешь показать своего безобразного лица — и вот ты разъиграла роль шпионки, донощицы, и однажды навсегда разрушила мою каррьеру.

Этим и кончилась откровенная беседа двух сестер. Жорджина вынула свой карманный платок, и около часа протирала свои заплаканные глаза; Элиза сидела спокойно, холодно, безстрастию, продолжая свою работу с обыкновенным усердием и ревностью.

Истинные, великодушные и благородные чувства немногим достаются в удел, но здесь, перед моими глазами, были две человеческие натуры, служившия олицетворением двух противоположных крайностей: одна воплощала в себе испорченное сердце, необузданное разсудком: другая — сухой разсудок без участия сердца. Предоставляется решить глубокомысленным психологам, какая крайность предпочтительнее; но, по моему мнению, сухой и холодный ум, не смягченный живительным влиянием сердца — самое неприятное явление в мире.

Был мокрый и холодный вечер. Жорджина заснула на софе за каким-то романом; Элиза отправилась к вечерне в новую церковь: она, должно заметить, была чрезвычайно-усердна в исполнении всех обрядов богослужения; никакая погода — дождь, холод, буря, грязь — ничто не могло удержать ее дома, как-скоро наступала пора идти к обедне или вечерне. По всем воскресеньям и праздникам, она три раза в день первою являлась в храм Божий и уходила после всех.

Я решилась пойдти наверх и посмотреть, что делается с больною женщиной, которую оставляли почти без всякого присмотра. Даже служанки почти не обращали внимания на свою госпожу; наемная сиделка, предоставленная собственному произволу, засыпала в другой комнате при всяком удобном случае. Бесси была верна, но ей надлежало также заботиться о собственной семье, и она не могла слишком-часто приходить в господский дом. Я не нашла ни одной души в комнате больной: сиделки не было уже давно, и мистрисс Рид лежала на своей постели, погруженная в свою обычную летаргию; её бледное лицо потонуло в подушках; огонь между-тем почти совсем догорел за каминной решоткой. Я подложила новых углей, поправила простыню и одеяло, и взглянула на страдалицу, которая теперь не могла смотреть на меня. Потом я подошла к окну.

Дождевые капли барабанили в стекла, ветер дико завывал вокруг унылого дома. «И вот» думала я: «лежит, здесь существо, которое скоро должно будет возвыситься над этой борьбой земных стихий. Куда отлетит наконец этот дух, готовый оставить материальную оболочку?»

Разсуждая об этой великой тайне, я припомнила Елену Бернс, её слова перед последним вздохом, её веру и надежду на счастливую жизнь за пределами гроба. Еще я прислушивалась в своем уме к её нежным тонам, воображала её бледную, одухотворенную фигуру, её исхудалое лицо и возвышенный взор, Когда она лежала на своем болезненном одре, и выражала твердое упование на соединение с небесным Отцом, как-вдруг раздался слабый голос позади меня:

— Кто там?

Я знала, что мистрисс Рид не говорила уже несколько дней; но этот голос очевидно принадлежал ей. Я подошла к её постели.

— Это я, тётушка Рид.

— Кто — я? быль ответь. — Говорите: кто вы? Она взглянула на меня с удивлением и безпокойством, но без выражение досады или гнева. — Я вас совсем не знаю: где Бесси?

— Она в своей комнате, тётушка.

— Тётушка! повторила мистрисс Рид. — Кто называет меня тёткой? Вы совсем не из породы Джибсонов, однакож, теперь я угадываю вас… это лицо, и глаза, и лоб очень мне знакомы: вы похожи — уже ли это так? — похожи на Дженни Эйр.

Я не отвечала ничего, опасаясь повредить больной подтверждением её догадки.

— Но не ошибаюсь ли я? продолжала она. — Мои мысли часто обманывают меня. Я желала видеть Дженни Эйр, и могу воображать сходство с нею там, где его вовсе нет. Притом, в восемь лет, Дженни Эйр, должно-быть, совершенно изменилась.

— Нет, тётушка, вы не ошибаетесь, отвечала я ласковым тоном. — Я Дженни Эйр.

— Как же вы очутились здесь, подле моей постели?

Видя, что теперь она вполне владеет своим разсудком, я подробно объяснила, как Бесси Ливен, по её приказанию, отправила за мной своего мужа, и как я приехала из Торнфильда.

— Я больна, Дженни, очень-больна. За несколько минут я хотела повернуться на другой бок, но почувствовала, что силы совсем оставили меня. Скоро я умру, и перед смертью мне хотелось бы облегчить свою душу раскаянием в некоторых поступках. В здоровом состоянии мы часто считаем маловажным то, что тяжелым бременем падает на душу, когда чувствуешь, что стоишь одной ногой на краю гроба. Тут ли сиделка? или никого нет в комнате кроме вас?

— Никого, тётушка. Мы одни.

— Тем лучше. Я сделала вам две несправедливости, о которых теперь сожалею. Во-первых, я нарушила обещание, данное мужу, воспитать вас наравне с своими детьми; во-вторых… Она приостановилась. — Но это, может-быть, неважная вещь, бормотала она про себя: — не знаю, право, унижаться ли перед нею.

Она сделала усилие переменить свое положение, но это ей не удалось. Лицо её страшно изменилось, и она повидимому испытывала болезненное внутреннее ощущение — признак, может-быть, предсмертной агонии.

— Так и быть: надобно поправить это дело. Вечность перед моими глазами, и совесть внушает мне открыться перед ней. Подойдите к моему рабочему столику, откройте его и возьмите сверху письмо, которое там увидите.

Я исполнила её волю.

— Это письмо касается до вас, сказала она. — Прочитайте.

Содержание письма было следующее:

"Милостивая государыня,

«Благоволите прислать мне адрес моей племянницы, Дженни Эйр, и сказать, где и как она живет: я намерен писать к ней в скором времени, и вызвать ее к себе, в Мадеру. Провидение благословило мои коммерческия предприятия, и я нажил порядочное состояние. Так-как я остаюсь бездетным холостяком, то мне хотелось бы заранее пригласить свою племянницу, и отказать ей по смерти все, чем Господь наградил меня при жизни.

«Честь имею быть, и проч., и проч.,

«Джон Эйр.»

Письмо было отправлено из Мадеры за три года.

— Почему я никогда и ничего не слыхала об этом? спросила я.

— Потому-что моя решительная ненависть препятствовала указать вам дорогу к обезпеченной, и, быть-может, счастливой жизни. Никогда я не могла забыть вашего обращения со мною, Дженни, того бешенства, с каким однажды вы накинулись на меня, этого решительного и резкого тона, с каким вы объявили, что ненавидите и презираете меня, как свою изступленную гонительницу, этого, совсем недетского взора и голоса, с какими утверждали вы, что самая мысль обо мне для вас ненавистна и ужасна. Не могла я забыть и своих собственных ощущений, когда вы, с такой ожесточенной злобой, изливали яд из своей души: я чувствовала невыразимый ужас, как-будто гадкое животное, которое я долго собиралась раздавить и затереть своими ногами, вдруг приняло человеческий образ, и начало греметь против меня своими страшными проклятиями. Воды, воды! Ох, дайте мне воды!

— Милая тётушка, не думайте больше об этих вещах, сказала я, подавая ей стакан: — пусть эта сцена исчезнет из вашей души однажды навсегда. Простите меня за тогдашнюю горячность: я была ребенком, и с того времени прошло ужь девять лет.

Она повидимому не обратила никакого внимания на мои слова, и вероятно не слыхала их. Утолив жажду, и отдавая назад опорожненный стакан, она продолжала:

— Я никогда не могла этого забыть, и обрадовалась благоприятному случаю отмстить за себя. Мысль, что вы будете, вероятно, довольны и счастливы у своего богатого дяди, была для меня невыносима. С душевным прискорбием, как водится, объявила я вашему дядюшке, что Дженни Эйр умерла — в Ловудской-Школе от гнилой горячки, и отправленное к нему письмо запечатала, как водится, черной печатью. Теперь в свою очередь, вы можете распоряжаться как вам угодно: напишите ему свой ответ, и скажите, что, за три года перед этим, я выдумала безсовестную ложь. Вероятно, было вам написано на-роду — отравлять до конца мою жизнь: последний мой час осквернен и убит воспоминанием о таком поступке, на который — не будь вас на свете — никогда бы я не решилась.

— Еслиб вы, тётушка, могли забыть все эти вещи и взглянуть на меня ласково в знак прощения…

— У вас предурной характер, Дженни, и одного обстоятельства я никак не могу объяснить себе: отчего вы девять лет сряду терпели так спокойно все мои несправедливости и строгия наказания, а потом вдруг, на десятом году своей жизни, остервенились как тигрица, готовая высосать всю мою кровь? Это непостижимо.

— Мой характер совсем не так дурен, как вы думаете, тётушка Рид: я очень-всныльчива, это правда; но не в моей натуре — долго помнить зло и мстить за обиды. В своем детстве, я готова была полюбить вас от всей души и от всего сердца; но вы сами всегда удерживали порывы моих чувств. Что прошло, того воротить нельзя; но в эту минуту я душевно желаю помириться с вами: поцалуйте меня, тётушка!

Я приложила щеку к её губам, но она отворотилась от меня, и опять потребовала воды. Принимая от неё стакан, я хотела пожать её руку, липкую, как пластырь, и уже холодную, как лед; но пальцы её судорожно отпрянули от моего прикосновения, и ярко-блестящие глаза уклонились от моего взора.

— Делать нечего, тётушка Рид: вы можете любить меня или ненавидеть, это ужь ваша воля; но я прощаю вас от всего моего сердца. Молитесь теперь Богу, да ниспошлет Он мир душе вашей!

Бедная, жалкая страдалица! Слишком-поздно было для неё, в этот роковой час, изменять привычную настроенность своего духа: она ненавидела меня при жизни, и эта ненависть должна была сойдти с нею в могилу!

Пришла сиделка и, вслед за нею, явилась Бесси. Я простояла еще около часа, надеясь уловить какие-нибудь знаки примирения и дружбы: тщетная надежда! Мистрисс Рид впала опять в летаргический сон, и её немощное тело уже больше не пробуждалось к жизни: в двенадцать часов этой ночи она испустила дыхание. Я не присутствовала при закрытии её глаз, так же как и обе её дочери. Поутру служанка объявила нам, что барыня изволили скончаться, и теперь лежит на столе.. Элиза и я пошли взглянуть на покойницу; Жорджина, заливаясь горькими слезами, объявила, что она не смеет идти.

Неподвижно и спокойно, на голых досках, среди своей комнаты, лежала раба Божия, Сарра Рид, некогда дородная и тучная, теперь изхудалая и едва обтянутая по костям прозрачной кожей. Глаза её скрылись однажды навсегда под холодными веками; но в суровых чертах лица еще можно было прочесть какой-то странный и дикий отпечаток неумолимой души. Зрелище торжественное и, вместе, странное для моих глаз! Я смотрела на безжизненный труп с чувством мрачным и болезненным; но ничего похожого на жалость и отрадную надежду не пробуждалось в моей душе. «Еще не стало человека!» — вот все, что думала я, не признавая, однакож, в этой смерти, никакой утраты ни для себя, ни для своих ближних.

Элиза обозревала свою родительницу с величайшим и торжественным спокойствием. Через несколько минут, она заметила:

— Организм её был удивительно-крепкий, и она могла бы дожить до глубокой старости. Сильные огорчения и безпокойства сократили её жизнь.

Затем она повернулась и скорым шагом вышла из печальной комнаты. Я последовала за ней. Ни она, ни я, не пролили ни одной капли слез.

Нужна расшифровка своей записи?

Лекции, интервью, совещания, аудиокниги для издательств — переведём в точный текст. Редактор прослушивает всю запись; стоимость и срок назовём до начала работы.