II.
Озвучка этой главы ещё готовится — главы озвучиваются по очереди.
Снег шел целых два дня. Сильный мороз сковал образовавшуюся снежную скатерть и эта страна, прежде совсем черная, с черными дорогами, с покрытыми черной угольной пылью домами и деревьями, сделалась теперь вся белая. Селение «Двухсот-сорока» точно исчезло под снегом: ни одной струйки дыма не выходило из труб, дома стояли холодные, как камни на мостовых, печи нигде не топились, и толстый слой снега не таял на черепичных кровлях. Оно приняло теперь вид какой-то белой каменоломни, покинутой среди белой равнины, и казалось мертвой деревней, обернутой саваном. Только проходившие по улице патрули оставляли за собою грязный след на белом снегу.
Магё сожгли вчера последнюю лопату мелкого угля, и в эту ужасную погоду, когда даже воробьи нигде не могли отыскать ни одной былинки, нечего было и думать идти на насыпь подбирать уголь. Альзира, упрямо ходившая туда все эти дни и рывшаяся в снегу, простудилась и теперь умирала. Мать закутала ее в старое изорванное одеяло и ждала доктора Вандергагена, к которому бегала два раза и все не заставала его дома. Однако, кухарка доктора обещала, что он непременно будет вечером в селении, и теперь Магё караулила его у окна, между тем как маленькая больная, которая непременно хотела сойти в кухню, дрожала, сидя на стуле, и воображала, что около простывшого очага все-таки хоть немного потеплее. У старика Боньмора снова разболелись ноги и он казался уснувшим на стуле. Ни Ленора, ни Генрих, отправившиеся вместе с Жанлином собирать милостыню, еще не возвращались. Сам Магё ходил взад и вперед по пустой комнате, тяжело ступая и каждый раз натыкаясь на стену, точно одуревшее животное, которое перестало видеть стены своей клетки. Керосин тоже весь вышел, но снег, лежавший на улице перед окном, был до того ослепительно бел, что от него все еще разливался слабый полусвет по комнате, несмотря на то, что наступила уже ночь.
Послышался стук деревянных башмаков, дверь распахнулась настежь, точно ее растворило сильным порывом ветра, и взбешанная Левак закричала еще с самого порога:
— Так это ты сказала, что я вытянула у моего жильца двадцать су за то, что любезничаю с ним?
Магё пожала плечами.
— Ты с ума сошла; я ничего не говорила… Однако, кто это тебе насплетничал?
— Тебе нет дела, кто это мне сказал… Ты даже говорила, что слышишь через стенку все, что у нас делается… и будто у меня в доме потому такая грязь, что я только и делаю, что распутничаю… Ну, откажись-ка теперь от своих слов!
Подобные ссоры, возникавшия из-за вечных пересудов женщин, случались и прежде так часто, что некоторые семьи, в особенности живущия стена о стену, ссорились и мирились каждый день. Но никогда еще женщины не накидывались одна на другую с такою злобою, как теперь. За время стачки голод до того озлобил людей, что они как будто нарочно выискивали предлоги для ссоры, и нередко объяснение двух кумушек, задумавших свести какие-нибудь старые счеты, оканчивалось дракою их мужей.
Левак тоже прибежал к Магё и притащил с собою Бутелу.
— Вот товарищ; пусть он скажет, давал ли моей жене двадцать су за что-нибудь подобное…
Миролюбивый и кроткий жилец опровергал взводимое на него обвинение и бормотал:
— О, никогда этого не было!.. Нет, никогда!..
Вдруг Левак грозно поднес кулак к самому носу Магё.
— Ты знаешь, что мне это не нравится. Такой жене, как твоя, муж должен переломать все ребра… Стало быть, ты сам веришь тому, что она говорит?
— Да нет же, чорт возьми! — вскричал Магё, взбешенный, что его вывели из овладевшей им апатии. — Что это еще за дрязги!.. Мало у нас и без того горя!.. Оставь меня в покое или я тебя прибью… кто сказал, что это говорила моя жена?
— Кто сказал?.. Пьеррон сказала…
Магё пронзительно захохотала и, повернувшись к Левак, воскликнула:
— Ах, Пьеррон!.. Ну, хорошо, я тебе скажу, что она говорила мне… Да, она говорила, что у тебя два мужа в одно и то же время!
Тут уже сделались невозможными никакия объяснения. Все выходили из себя; Левак, как бы в опровержение слов Магё, передала, что Пьеррон еще не то говорила о Магё, что, по её словам, они торговали Катериной и что в их семье найдется кое-что еще похуже этого…
— Она говорила это, она говорила это? — кричал Магё. — Хорошо; я пойду к ней, и если она не отопрется от своих слов, то я засуну всю руку в её глотку.
Он выбежал вон; муж и жена Левак, как свидетели, последовали за ним, между тем как Бутелу, ненавидевший ссору, потихоньку скрылся. Разгоряченная объяснениями, Магё тоже хотела идти, но ее остановил стон Альзиры. Поправив на дрожавшей девочке одеяло, Магё опять подошла к окну и стала смотреть на улицу. Скоро ли, наконец, придет доктор!
Магё и Левак увидели около дверей Пьеррон топтавшуюся на снегу Лидию. Дом был заперт, но тоненький луч света проходил сквозь щель ставня. Сначала девочка неохотно отвечала на вопросы: «Нет, папы нет дома; он пошел в прачешную, к бабушке Брюле, чтобы принести оттуда узел с бельем». Затем Лидия совсем смешалась и наотрез отказалась сказать, что делает мама; но, немного погодя, вдруг передумала и, злобно посмеиваясь, сказала, что мама выгнала ее на улицу, потому что пришел господин Дансаэрт, и она, Лидия, мешает им разговаривать. Действительно, надсмотрщик с утра ходил в сопровождении двоих жандармов по селению и старался навербовать рабочих, действуя угрозами на трусов и всем разсказывая, что если в понедельник углекопы не примутся за работу, то компания наймет людей в Боринаже. С наступлением ночи он отпустил жандармов и, найдя Пьеррон одну дома, остался у неё посидеть перед огнем очага и выпить рюмку можжевеловой водки.
— Тс, тише, надо на них посмотреть! — прошептал Левак со смехом. — Мы еще успеем объясниться… Отойди, маленькая негодница!
Лидия отступила на несколько шагов, между тем как Левак приложился глазом к трещине ставня; плечи его вздрагивали от сдерживаемого смеха. Его жена, в свою очередь, тоже захотела посмотреть, но с ней тотчас же сделались словно колики, и она сказала, что ей это в высшей степени противно. Магё, также пожелавший заглянуть в щель ставня, объявил, что за такое зрелище не жаль заплатить деньги. Они поочереди прикладывали глаз в щели, как будто в самом деле смотрели на настоящую комедию. Блестящая чистотою комната казалась еще веселее от жаркого огня очага; на столе стояли два стакана, бутылка и блюдо с пирожками. В прежнее время Магё и Левак прохохотали бы целых шесть месяцев над тем, что они видели, но теперь эта сцена выводила их из себя. Конечно, смешно видеть, как Пьеррон любезничает с Дансаэртом, но это ужь совсем свинство, что у них жарко горит огонь под очагом, есть вино, есть целое блюдо пирожков, тогда как у товарищей не найдется ни крошки хлеба, ни кусочка каменного угля.
— Вот папа! — вскрикнула Лидия, спасаясь бегством.
Пьеррон спокойно возвращался из прачешной, с узлом белья на плече. Магё остановил его.
— Скажи, твоя жена говорила, что я продал Катерину и что у нас заражен весь дом?.. А твоей жене сколько платит этот господин, который теперь у неё в гостях?
Пьеррон остолбенел и ничего не мог понять. Его жена, испуганная шумом, растерялась до того, что приотворила дверь и выглянула на улицу, вся красная и растрепанная. В глубине комнаты виднелся Дансаэрт, тоже, как видно, застигнутый врасплох. Он тотчас спасся бегством, дрожа при мысли, что эта история может дойти до ушей директора. Произошел страшный скандал; оскорбления, насмешки, брань так и сыпались.
— Ты всегда говоришь про других, что они грязные! — кричала Левак. — Немудрено, что ты чиста: тебя чистят надсмотрщики!
— Кому другому, только бы не ей говорить о чистоте! — вступился сам Левак. — Вот развратница, которая смеет говорить про мою жену, что у неё два мужа!.. Да, да, мне передавали, что ты это говорила!
Но Пьеррон скоро оправилась от своего смущения и отвечала бранью на брань, относясь с одинаковым презрением ко всем, в силу того, что она все-таки самая красивая и самая богатая женщина во всем селении.
— Что сказала, то и сказала; оставьте меня в покое! Мои дела не касаются вас, завистники!.. Вы потому и нападаете на нас, что мы откладываем деньги в сберегательную кассу! Убирайтесь, убирайтесь и говорите, что хотите, мой муж очень хорошо знает, зачем к нам приходил господин Дансаэрт.
Действительно Пьеррон горячился и защищал жену. Тогда все накинулись на него, называли его продажной душой, шпионом, компанейской собакой, кричали, что он запирает от всех свою дверь, чтобы на свободе набивать брюхо лакомыми кусками, которыми надсмотрщики платят ему за предательство. Он возражал, говорил, что Магё постоянно грозит ему и даже подсунул под дверь его дома бумагу, на которой были нарисованы две сложенные крестом человеческие кости, а над ними — кинжал. И эта ссора, как почти все другия, заводимые женщинами в последнее время, окончилась дракою между мужчинами. Магё и Левак набросились с кулаками на Пьеррона с таким ожесточением, что пришлось их разнять.
Когда Брюле пришла, наконец, тоже из прачешной, из носа её зятя так и лила кровь. Когда ей разсказали, в чем дело, она отвечала:
— Эта свинья позорит меня!
Улица опустела; тени, мелькавшия на белоснежной скатерти, покрывавшей ее, исчезли, и селение снова погрузилось в свою мертвенную неподвижность, словно действительно умирая от голода и холода.
— Был доктор? — спросил Магё, затворяя за собою дверь.
— Нет, — ответила его жена, все еще стоявшая перед окном.
— А дети пришли?
— Нет, еще не приходили.
Магё снова принялся ходить, как оглушенное и одуревшее животное, от одной стены до другой. Старик Боньмор, будто окоченевший на своем стуле, даже не поднял головы; Альзира тоже не говорила ни слова и, чтобы не увеличивать еще больше горя своей семьи, старалась сдерживать дрожь, пробегавшую по её телу. Но, несмотря на все её усилия, озноб по временам становился настолько силен, что слышно было, как билось в одеяле её маленькое уродливое тело. Большие, широко раскрытые глаза девочки были неподвижно устремлены в потолок, слабо освещенный отблеском снега.
Теперь для семьи Магё наступила последняя агония, пришла окончательная развязка. Дом был совершенно пуст: холстинные наволоки матрацов ушли к торговке старьем вслед за шерстью, которою они были набиты; затем пришлось, продать простыни, белье, одним словом, все, что имело хоть какую-нибудь ценность. Однажды вечером продали за два су платок деда. Каждую вещь этого бедного хозяйства, с которой приходилось разставаться, обливали горькими слезами, и мать до сих пор не может без слез вспомнить, как она уносила из дому, прикрыв складками юбки, розовый картонный ящичек, подарок мужа. Так уносят ребенка, которого нет возможности оставить дома и приходится подкинуть под чью-нибудь дверь. Теперь им нечего было продавать, кроме своей собственной шкуры, но она была до того изранена и изношена, что за нее никто не даст и лиарда. Поэтому они ужь и не выискивали средств для существования, зная, что все равно ничего не найдут, что пришел конец всему и неоткуда больше взять ни свечи, ни куска угля, ни даже единой картофелины. Магё покорно ждали смерти, и если еще волновались из-за чего-нибудь, то только из-за детей, находя, что судьба слишком жестоко и безполезно их мучит: ведь все равно Альзира умерла бы с голода, так зачем же понадобилось навязывать ей еще эту тяжелую болезнь!
— Вот наконец и доктор! — сказала Магё.
Темная тень промелькнула перед окном, и затем дверь в кухню растворилась. Но вошел не доктор Вандергаген, а новый кюре, аббат Ранвье. Он, казалось, нисколько не удивился, попав в этот мертвый дом, в котором нет ни света, ни тепла, ни хлеба. Аббат посетил уже три таких же соседних дома, переходя от одной семьи к другой и вербуя людей папе и церкви, как Дансаэрт со своими жандармами вербовал их на копи. Едва переступив через порог, кюре тотчас же заговорил с лихорадочной поспешностью возбужденного сектанта:
— Дети, отчего вы не были в воскресение у обедни? Вы напрасно это делаете, так как только одна церковь может вас спасти… Обещайте, что придете в будущее воскресенье!
Магё приостановился, посмотрел на аббата и, не проронив ни одного слова, опять тяжело зашагал по комнате.
— Зачем мы пойдем к обедне, господин кюре? — отвечала Магё. — Разве мы можем надеяться на Бога?.. Смотрите, вот моя малютка дрожит в лихорадке… Мало нам и без того горя, неправда ли?.. Нужно было еще, чтобы ребенок захворал в то время, когда я даже не могу напоить его чем-нибудь горячим…
Тогда кюре заговорил с горячностью миссионера, ревнующого о славе своей религии и явившагося с проповедью к дикарям.
Магё, слушавшей кюре, казалось, что она слышит Этьена, который тоже говорил им в осенние вечера, что приближается конец всем несправедливостям и страданиям. Но она никогда не доверяла рясам.
— Все это очень хорошо, что вы разсказываете, господин кюре, — сказала она наконец. — Но, стало быть, вы не дружите с буржуа… Все наши прежние кюре всегда обедали у директора и грозили нам дьяволом, когда мы начинали просить хлеба.
Он снова заговорил и на этот раз коснулся прискорбных недоразумений, возникших между церковью и народом. Теперь аббат в искуственно замаскированных выражениях громил городских кюре, епископов, все высшее духовенство, пресытившееся всякими наслаждениями, надутое по горло чванством, которое мирилось с либеральной буржуазией и не видело в своей слепоте, что эта самая буржуазия и отнимает у него всю власть земную. Во освобождение придет от сельских кюре, которые примут сторону народа и возстановят царство Христа. Казалось, что аббат уже видел себя во главе этой армии бедняков: — костлявая фигура его выпрямилась, глаза заблестели таким огнем, что светились в стоявшем кругом мраке. Увлекшись этой горячей проповедью, он говорил все более и более мистическим языком, так что бедные слушатели, наконец, совсем перестали понимать его.
— Вместо того, чтобы так долго говорить об этом, вы бы лучше сделали, если бы принесли нам хлеба, — проворчал вдруг Магё.
— Приходите в воскресенье к обедне; Господь позаботится обо всем! — вскричал кюре.
Он вышел и отправился теперь обращать на путь истинный Леваков. Аббат был так поглощен своими высокими мечтами о конечном торжестве церкви, так мало обращал внимания на презренную действительность, что ходил по селениям, среди этой умирающей с голоду своей армии, с пустыми руками, как человек, сам ничего не имеющий и смотрящий на страдания просто, как на путь ко спасению.
Магё продолжал ходить по комнате, и тишина нарушалась только мерным сотрясением плит пола, дрожавшого под его тяжелыми шагами. Послышался словно скрип ржавого блока — это старик Боньмор откашлялся и выплюнул мокроту в холодный очаг. Альзира, заснувшая лихорадочным сном, начала бредить, тихо посмеиваясь и грезя, что наступило лето и она играет на солнышке.
— Проклятая судьба! — прошептала Магё, пощупав щеки девочки. — Теперь она вся горит… Я больше не жду этой свиньи… разбойники запретили ходить к нашим больным.
Магё говорила о докторе и компании. Однако, она радостно вскрикнула, увидев, что дверь снова растворяется, но тотчас же лицо её опять омрачилось, руки безсильно опустились.
— Здравствуйте! — вполголоса проговорил вошедший Этьен, тщательно притворив за тобою дверь.
Он часто являлся таким образом в темные ночи. Магё на второй же день после его исчезновение знали, где он нашел себе убежище. Но они хранили это в строгой тайне от всех, так что никто в селении не знал наверное, что сделалось с Этьеном, и, благодаря этой неизвестности, о нем начали складываться целые легенды. Вера в него все еще не угасла и люди попрежнему ожидали чуда, верили, что их мечты осуществятся, что близок день, когда рабочие войдут в обещанный им, Этьеном, идеальный город, в котором царствует справедливость. Этьен, говорили они, скоро явится с целой армией и сундуками, набитыми золотом. Одни разсказывали, что видели, как он ехал в коляске по дороге в Маршьен вместе с какими-то тремя господами; другие утверждали, что он возвратится через два дня из Англии. Однако, в конце концов уже начинало зарождаться недоверие к нему, и находились шутники, уверявшие, что он спрятался в погребе и откатчица Мук согревает его своим жиром. Связь Этьена с этою девушкою давно уже перестала быть тайною для углекопов и немало повредила ему. Он все еще не потерял своей популярности, но уже начинало кое-где чувствоваться разочарование и с каждым днем увеличивалось число людей, потерявших веру в него.
— Какая собачья погода! — заговорил Этьен. — А у вас ничего нет новенького: попрежнему идет все хуже да хуже?.. Мне говорили, что маленький Гегрель отправился в Бельгию нанимать боренцев. Ах, если это правда, то мы пропали!
Его охватила дрожь, когда он вошел в холодную и темную комнату, где трудно было различить этих несчастных, находившихся в ней, и где виднелись только неопределенные тени. В нем шевельнулось тяжелое, неприятное чувство, которое бывший рабочий испытывал при соприкосновении с тою бедною и жалкою средою, из которой ему удалось выдвинуться по милости своего образования и честолюбия. Какое бьющее в глаза страдание, какой воздух в этой комнате, где скучено столько людей, и какая глубокая жалость сжимает ему горло! Зрелище этой агонии до того потрясло его, что он невольно замолчал, подъискивая в уме такия слова и фразы, которыми можно бы было высказать им совет не продолжать более борьбы.
Но Магё вдруг остановился перед ним, крича:
— Призвать боренцев!.. Нет, они не осмелятся этого сделать!.. Пусть призовут боренцев, если хотят, чтобы мы разрушили копи!
Этьен, в замешательстве, старался объяснить ему, что углекопам нельзя теперь и пошевелиться, так как те же солдаты, которые охраняют копи, будут охранять и бельгийских рабочих, когда тем придется спускаться в шахту. Магё сжимал кулаки, крича, что он ужь и без того чувствует себя постоянно так, как будто штыки этих солдат сидят у него в спине. Так, стало быть, углекопы больше не хозяева у себя дома? Магё любил свою шахту, для него было крайне тяжело не заглядывать в нее вот уже в течение двух месяцев, и потому вся кровь бросалась ему в голову при одной только мысли об этом оскорблении, о том, что в эту шахту грозят спустить каких-то пришлецов. Но вдруг он вспомнил, что ему возвращена уже его разсчетная книжка, следовательно, компания отказала ему от работы, — и сердце его замерло от боли.
— Впрочем, я не знаю, из-за чего так сержусь, — прошептал он. — Ведь я ужь не принадлежу к числу здешних углекопов… Когда они меня совсем выгонят отсюда, то мне останется только умереть где-нибудь на дороге.
— Перестань! — сказал Этьен. — Если ты хочешь, так они завтра же снова возьмут твою разсчетную книжку… Таким хорошим рабочим, как ты, не отказывают…
Он приостановился, с удивлением услышав, что Альзира тихо смеется в своем лихорадочном бреду. До сих пор Этьен мог различить в темноте только неподвижную фигуру старика Боньмора, и этот неожиданный смех больного ребенка совсем растерзал его сердце. Нет, если даже начинают умирать маленькие дети, то это ужь слишком!.. Он, наконец, решился и проговорил дрожащим голосом:
— Нет, это не может дальше так идти, мы пропали… надо покориться.
Магё, стоявшая до сих пор молча, вдруг вспылила и начала кричать прямо в лицо Этьену, говоря ему «ты» и ругаясь, как мужчина.
— Что ты сказал?.. Это ты говоришь!
Этьен хотел высказать свои доводы, но она не дала ему говорить.
— Не повторяй этих слов, или, несмотря на то, что я женщина, я отхлещу тебя по щекам… Так, стало быть, мы задаром умирали с голоду целых два месяца? Я распродала же мое хозяйство, мои дети расхворались, и из этого ничего не выйдет и несправедливость начнется снова?!. Ах, видишь ты, я задыхаюсь, лишь только подумаю об этом! Нет, нет; я теперь скорее все сожгу, все перебью, чем покорюсь!
Широким, угрожающим жестом она указала в темноте на мужа.
— Слушай, если он возвратится на копи, примется за работу, я пойду к нему навстречу, буду ждать его на дороге и, когда он пойдет назад, плюну ему в лицо и назову подлецом!
Этьен не видел её лица, но чувствовал её горячее дыхание, точно дыхание лающого животного, и невольно отступил перед этим страшным бешенством, которое он сам подготовил. Эта женщина была теперь неузнаваема. Как она была прежде благоразумна, как упрекала его всегда за слишком резкия выражения, как часто повторяла, что никому не надо желать смерти; а теперь она не хочет даже слушать никаких благора зумных доводов и готова сжечь и истребить все… Теперь уже она сама говорит о политике, хочет одним ударом «снести буржуа», чтобы избавить землю от этих богачей, которые жиреют от труда бедняков.
— С нас довольно, и ты же сам говорил, что пришел и наш черед… Когда я только подумаю, что отец, дед, прадед страдали точно так же, как и мы страдаем, и что наши сыновья и внуки тоже будут страдать, то я становлюсь совсем помешанной… В тот день, когда мы бегали по копям, мы еще мало сделали; нам нужно было бы разрушить Монсу, не оставить в нем камня на камне. Знаешь ли, о чем я сожалею? Я сожалею, что не допустила старика задушить эту барышню из Пиолены… Они допускают же, чтобы голод душил моих детей!
Её слова раздавались в ночной тишине, как удары топора. Тесный кругозор её мысли нисколько не сделался шире, а неосуществимый идеал, поставленный перед нею, превратился в её воспаленном от горя мозгу в какой-то яд.
— Вы меня не так поняли, — мог, наконец, сказать Этьен, принужденный уступить. — Можно как-нибудь сговориться с компанией. Мне известно, что копи страшно пострадали за время стачки, и компания наверное пойдет теперь на уступки.
— Нет; никаких уступок! — кричала Магё.
В это время возвратились Ленора и Генрих, и оба пришли с пустыми руками. Какой-то господин дал им два су, но так как сестра безпрестанно толкала ногой маленького брата, то оба су упали в снег. Жанлин искал монетки вместе с ними, но так ничего и не нашел.
— Где же Жанлин?
— Он сказал, что у него есть дела, и ушел.
Этьен слушал с растерзанным сердцем. Когда-то Магё грозилась убить детей, если они вздумают протянуть руку за милостыней, а теперь сама посылает их за нею на дороги и говорит, что скоро пойдут туда все: десять тысяч углекопов Монсу возьмут в руки посох, наденут нищенскую суму и пойдут бродит вдоль и поперек объятого страхом края.
Когда пришли дети, в темной комнате еще прибавилось горя: ребятишки были голодны и просили есть. Что же до сих пор не обедают?.. Они начали хныкать, топтаться взад и вперед и как-то задели ноги больной сестры; та застонала. Вышедшая из себя мать ударила их наугад, в темноте; но, когда дети раскричались еще сильнее, прося хлеба, она залилась слезами, села на пол, обняла всех, вместе с маленькой больною, и плакала долго, нервно. Этот нервный припадок утишил её гнев, разслабил ее, и она двадцать раз повторяла одну и ту же фразу, призывая смерть: «Господи, отчего ты не берешь нас в себе? Господи, сжалься над нами, пошли конец и возьми нас к себе!» — Дед оставался неподвижен, как старое дерево, выросшее под дождем и ветром, а отец, не поворачивая головы, ходил взад и вперед, от очага к буфету.
Дверь опять отворилась, и на этот раз вошел доктор Вандергаген.
— Кой чорт! — воскликнул он. — Я думаю, что ваше зрение не испортилось бы от света огарка!.. Торопитесь; мне некогда.
Как всегда, он был завален работой и потому ворчал. К счастию, с ним были спички, и Магё сжег их шесть штук, зажигая одну задругою, покуда доктор осматривал больную. Когда раскрыли одеяло, в которое была завернута девочка, она задрожала от холода. При колеблющемся свете вспыхивавших спичек, худенькое тело её напоминало тело птички, умирающей под снегом, смотрело таким жалким и истощенным, что, казалось, на нем только и остался один её горб.
Однако, она улыбалась безсознательной улыбкой умирающей, глаза были широко раскрыты, а руки судорожно сжаты на впалой груди. Задыхавшаяся от горя мать восклицала: разве справедливо отнимать у неё этого ребенка, который один помогал ей в хозяйстве, такого умного, такого кроткого ребенка? Прежде следовало бы умереть ей самой. Доктор разсердился.
— Она уже кончается… Твоя девочка умерла с голоду… И не она одна: рядом я видел и другую такую же умирающую… Вы все зовете меня к вашим больным, а я тут ничего не могу сделать: вместо лекарств вам нужно мясо.
Магё обжег пальцы и бросил спичку; мрак окутал еще теплый маленький труп. Доктор ушел своей обычной торопливой походкой, и в темной комнате слышны были теперь только рыдание матери, призывавшей смерть и заунывно, без конца, причитавшей:
— Господи, возьми теперь и меня!.. Господи, сжалься, пошли нам конец, возьми моего мужа, возьми всех нас!..